Дорога пошла на взгорок, и гнедой замедлил шаг. Еще недавно меж ближними и дальними вырубками, которые начинаются за взгорками, стояла полоса олешников, а теперь и настоящего олешника близко не сыщешь, так, жалкие кустики, и для того, чтобы нарубить жердок, надо ехать на край света. Дробок думает о том, что лес вблизи селений уничтожается, и это нехорошо, что он уничтожается, сводится на нет, — оголяется земля, меньше выпадает дождей, а это в конце концов влияет на достаток жителей. Правда, если глубже копнуть, то и выхода другого нет: людей рождается больше, чем умирает, им нужен лес, чтобы строить хаты, топить их, а где же его взять, как не здесь? На Украине хаты лепят из глины, в городах — кладут из кирпича, по слухам, за границей даже деревни кирпичные, а у нас пока что главный упор на дерево.
Кирпичный дом простоит вечно, думает Дробок, от деда он может перейти к внуку и правнуку, а у бревенчатой хаты век короткий. Хату, в которой Дробок теперь живет, он поставил не так давно, перед первой германской войной, а уже перебирал ее, клал новый фундамент, два раза менял гонт на крыше. Лес был смолистый, сосновый, но на солнце смола из дерева вытекает, оно делается сухим, хрупким, и его тогда легко точит шашель. С южной стороны все стены в хате изъедены шашелем.
Со взгорка гнедой снова двинулся легкой рысцой, изредка всхрапывая, раздувая ноздри. Отсюда местечка уже не видать, с правой стороны — чахлый, как бы разбросанный по мшистому болоту, сосонник, с левой — поле с одинокими купами диких груш на месте бывших усадеб хуторян. В уголке меж сосонником и ширью болота, которое давно осушено, стоят еще дички и даже обомшелый вишенник.
Миновав липы, Дробок сворачивает в лес. Земля здесь упругая, болотистая, усыпана палыми листьями. Тишину и покой стерегут прямые, вытянутые, как струны, олешины и березки, однако гнедой настороженно стрижет ушами, раздувает ноздри. Гряда болотного леса разделяет местечковые и совхозные земли, перемычка с каждым шагом все уже и уже, потому что рабочие совхоза рубят со своей стороны, а местечковцы — со своей. С южной стороны, где смыкаются осушенные совхозные и колхозные болота, перемычки давно уже нет, и совхозные постройки хорошо видны из местечка.
На поляне, поросшей молодой, зеленой отавой, Дробок распрягает коня, пускает его пастись, а сам с топором направляется в лес.
Дробок, обжигаясь, хлебал большой деревянной ложкой огуречный рассольник, когда в хату вошел Филимон.
— Добрый день!
— Добрый день. Седай до стола. Баба, налей-ка человеку…
— Спасибо. Только что отобедал.
— Ну, тогда извини. Садись. Я только из леса, привез жерди.
— А где конь?
— На луг пустил, под дубы. Нехай попасется.
Филимон сел на скамейку и стал наблюдать, как Дробок ест. А ел тот как-то по-старомодному: кусает хлеб, жует, черпает ложкой жижу, однако ложку ко рту сразу не подносит, а сперва кладет ее на ломоть хлеба и долго остужает. Миска глиняная, вместительная, войдет в нее едва ли не целый горшок. «Поживет еще дед, — подумал Филимон, — ест хорошо…» Он невольно усмехнулся, вспомнив, что о Дробках, о их неразборчивости в еде ходят разные слухи. Они касаются, правда, батьки Дробка, который будто бы пришел однажды с косьбы, женки дома не застал — вынул из печки чугун и очистил его до дна. Только когда пришла женка, выяснилось, что старый Дробок опорожнил ведерный чугун телячьего пойла, а чугуна с борщом-то и не заметил.
— Как же вы, Филимонка, живете? — Голос у бабки, невысокой, спокойной в движениях, участливо-добрый. Жена у Дробка вторая — первая померла еще перед войной.
— Живем, тетка. Слава богу, детей вырастили.
— А сынок с вами?
— Отделился. Двоих своих растит. На станции работает.
— А хату поставил?
— Поставил. Рядом с моей.
— Меньшая ваша замуж вышла, я знаю. А про старшую ничего не слышно?
— Не слышно. Пропала…
Филимон насупился. Его старшую дочку немцы угнали в Германию, с тех пор про нее нет никаких известий.
— Кабы хоть войны не было, — сказала бабка. — Настрадались люди.
Дробок выскреб миску, встал, перекрестился в угол.
— Пойдем запрягать. И у меня стожок на Калистратовом лужку. Съезжу, погляжу.