— Человек, однако же, придумает, — весело говорит, вернувшись к мужикам, Кукса. — Хоть бы этот паровоз. Паром двигается. Как это поверить, что паром? Пар тот легкий, как дым. В горсть не ухватишь. Однако же сила. Ишь, как мчится!..
Петро злобно сопит:
— С машины сыт не будешь.
— Черт его ведает, может, и так. Только на чугунке этой разные робят. И ленивые и усердные. Как ты говоришь, хозяева. Кажись, и сварятся не очень. Один сто рублей имеет, другой — пятьдесят. Робят кто что умеет.
— Лодыри туда подались, — стоит на своем Петро, — кто легкого хлеба хочет. День робит, день спит. На земле не поспишь. Коли хочешь жить, так каждый день встань до света.
— Так и Тимохов сын — лодырь? Он же на станции робит. Дровокладом или кем там? Скажи, Тимох?
— Лодырьё. — Воловик сердито сплевывает. — Бич. Когда со мной жил, не отделился еще, вовек скотине сена дать не встал. Ждал, покуда батька встанет. Такое теперь время наступило. Робить люди не хотят…
— А может, так и надо. Вот ты, Петро, день и ночь надрываешься, баб своих позагонял, а как живешь? Светишь голым задом, как и я. Такие же постолы носишь. Что ты видишь хорошего?..
— Зато я хозяин. Есть у меня хлеб и к хлебу. Постолы не срам…
Уже лес близко. Дорога пошла потверже. Кони веселей зашагали. На возу у баб свой разговор.
— Полечилась бы ты! — кричит глухой Синклете в самое ухо Настя. — В Залужье, говорят, знахарь живет. Все лечит. Святой человек. Берет недорого.
— Какой человек? — кричит в ответ Синклета.
— Святой, говорю. Лечит травами и водой. Недорого берет.
— Никто ее не вылечит. — Петрова Синклета сидит, поджав под себя ноги, на самом передке, держит вожжи. — Такая она уродилась. Год от году хуже. Раньше только малость глуховата была, а теперь вовсе не слышит. Позапрошлый год были и у доктора, как в Мозырь ездили. Сказал — не поправится…
Из лесу навстречу крестьянам выезжает целый обоз цыган с полотняными крытыми повозками. Черные, прокопченные цыгане — старые и молодые — в клешных штанах, запыленных хромовых сапогах, степенно шагают возле возов, понукают гладких лошадей. Растрепанные цыганки идут босые, толпою, и так кричат, что можно подумать, будто большое несчастье у них стряслось. Однако из повозок выглядывают замурзанные, любопытные цыганята, — о несчастье вроде ничто не говорит. За последней цыганской фурой ковыляет на железной цепи облезлый, в бурой шерсти, медведь.
Петровы лошади вдруг захрапели, ломая оглобли, рванули со шляха на вырубку. Воз вот-вот перевернется. Отчаянно заголосила глухая. Наконец телега зацепилась за пень, передок сорвался, воз уткнулся носом в землю. Обезумевшие кони понеслись к кустам. Петро бросился им наперерез… Цыгане меж тем даже бровью не повели — поехали дальше…
Пока выпрямляли обухом топора на валуне шкворень, пока приладили сорванный тяж, прошло не меньше часа. Солнце уже висит над самой головой. Бабы сидят под высокими разлапистыми дубами, на опушке, не переставая проклинать цыган. Громко причитает глухая: кувшин хоть и завязан тряпкой, но половина простокваши пролилась в торбу. В лесу разноголосый птичий щебет, прохлада. В колеях кое-где еще стоит весенняя вода. Петро шаркает лаптями по земле, понурый, еще более мрачный.
Шлях в лесу отходит от железной дороги, но не больше чем на полверсты. Когда по рельсам бежит поезд, меж сосен и берез разносится густое, многоголосое эхо. Лес смягчает стальной грохот колес, и кажется, что сам он глухо вздыхает, гомонит, что деревья пляшут и притопывают. Поезда идут часто: то из Макова, то на Маков. Но теперь не поймешь, где груженые, а где порожняк.
Среди сплошной поросли молодого сосняка дорога опять пошла плохая. Тужатся кони, скрипят, увязая в песке чуть не по самые ступицы, колеса. Разомлевшая, настоянная на терпком смоляном духе, притаилась в соснах тишина. Душно, парно. Хоть бы дуновенье ветерка. Самый зной…
Петро снял шапку, несет в руках. Свалявшиеся волосы взмокли. Лошади трясут головами. Их спины мокреют, хотя поклажа не так велика. Так жарко, что даже оводов стало меньше. Откуда-то налетели крупные зеленые мухи, ползают по конским спинам, залезают в уши, в ноздри. Мужчины идут молча, да и бабы притихли. Такой худой дороги еще верст пять… Часа через два повозки выезжают на открытое место. Сосняк расступается, видно маковское поле. С левой стороны, за полотном, сама деревня. Маленькие кучки хат, как стадо овец, разбежались по песчаной равнине.
Маковцы народ чудной, нездешний. Еще в первую революцию, через год после того, как сгорело имение залужского пана, приехали они откуда-то аж из-под Киева. Купили у казны песчаной неудобицы и поселились. Во всех окрестных деревнях и селах еще и ныне смеются над их непривычной речью.