— Филимонову и Середе не пить, — возвратясь в гостиную, приказал Смирнов. — Смените Мерзлякова в полночь. Очередь дежурить Булавенке, но он будет играть. Заступит утром.
— Булавенке и письмо, — сообщил Низколобов. — Два письма. Он счастливый.
— «И в Омске есть и в Томске есть моя любимая…» — запел Смирнов.
— Танцуй, Булавенко! — приказал Низколобов.
Все начали прихлопывать в ладоши, затянув веселый мотив. Леня Булавенко, высокий блондин, шаркая кирзовыми сапогами по полу, пошел по кругу.
— Вприсядку!
Неуклюже выбрасывая ноги, Леня сделал еще один круг.
— Танец лебедей первого класса, — отметил Низколобов, отдавая Булавенке два его письма.
Свечи разливали мягкий, спокойный свет. На стене висели два пейзажа: водяная мельница под развесистой вербой и стадо коров и овечек на лугу. На этом же лугу паненки в белых платьях, которые раздувались книзу как зонтики, собирали цветочки, а кудрявенький пастушок, похожий на ангела, дул в дудочку. Возле противоположной стены стояло пианино. Комнату поэтому и выбрали под гостиную. На пианино играл Булавенко, воспитанник детского дома.
Праздничный вид гостиной портили обшарпанные плащ-палатки и зеленые, с черными крапинами маскхалаты, брошенные на спинки кресел. Автоматы скромно приютились в углу. Тонконогий кофейный столик, на котором стояло шесть закоптелых котелков, девать было некуда, он стоял в самом центре гостиной.
— Пить! — приказал Низколобов. — Берлин завтра наш. Войне конец!
Это было похоже на сказку. Первомай, конец войны. Жаль, что мы сейчас не в Берлине.
Леня Булавенко не ужинал, он читал письма. Мы знали, кто их написал. Одно — Катя из Дорогобужа, там полк стоял на пополнении, другое — полька Ева-Иоланта из литовского городка Кальвария, что возле самой прусской границы. Городок мы заняли полгода назад, осенью.
Филимонов и Середа, поужинав, пошли сменять Мерзлякова, хотя могли отдыхать еще целый час. Но они не хотели сидеть просто так. Когда пришел Мерзляков, отлили ему его норму, оставив нетронутым то, что полагалось дежурным. Через полчаса все изменилось…
Старшина Низколобов заплакал. Он плакал всегда, когда выпивал. В мягких немецких креслах сидело пятеро кавалеров «Славы», старожилов взвода пешей разведки, помнивших друг друга еще со Ржева. В разбитом Ржеве формировался полк.
— Мамедова нет! — плача, кричал старшина. — Спит в земле наш друг Мамедов!..
Мамедов был третьим по счету командиром взвода. Его смертельно ранило две недели тому назад.
— Перестань, старшина, — к Низколобову подошел Смирнов и положил ему руки на плечи. — Никто никого не забыл…
Горели свечи в высоких медных канделябрах. Где-то близко один за другим разорвались три снаряда. Прострекотала пулеметная очередь. Смирнов бросился к дежурным.
— Все тихо, — сказал он, возвратясь. — Боятся гансики. Играй, Булавенко!..
Булавенко уже сидел за пианино. Он играл нам все ночи с того времени, как мы поселились в белом курортном доме над морем.
Тонкие пальцы Булавенки бегали по клавишам, рождая мягкие звуки. Для той музыки, которой жаждали все, не хватало привычной обстановки. Низколобов этого не понимал: он не жил последние шесть дней в белом доме над морем.
— Потушить свечи! — приказал Смирнов.
Маскировку сняли, и тогда все стало на место. Окна гостиной смотрели на море. Оттуда не стреляли. Всходил месяц, и его свет вырывал из безграничной морской глади широкую синюю полосу. На ней покачивались серебристые круги. Казалось, что под самыми окнами куда-то течет спокойная, теплая река. Ее волны с легким однообразным шумом набегали на песчаный берег. Таким морем мы любовались все последние ночи…
Булавенко заиграл вальс… Мы придвинули свои кресла к окну и смотрели на море. Мы знали друг о друге все, даже то, о чем каждый в эту минуту думает. Все мы думали о девчатах, присылавших нам на фронт треугольнички. Мы знали, что в них писалось каждому. За два года мы все отысповедались друг перед другом, и у нас не было тайн. Троим девушкам писали о любви и троим о дружбе. Женатых среди нас не было. Три кавалера «Славы» еще ни разу не целовали девчат. Просто не успели. Старшему было двадцать два, младшему — двадцать.
Булавенко играл, взмахивая руками, как крыльями, а мы молчали. У нас было легко и тихо на душе. Апрель нес весну. Земля была чужая, но весна по ней шла, как и там, на родных просторах.
— «Огонек»… — заказал Смирнов.