Когда взошел день, Христофору Склерусу стало неохота тратить время на столь утомительное занятие — выкалывать изменникам глаза, отрезать еретикам языки, жечь их живьем. Дров для костра не напасешься! Он велел воинам согнать пленников в большую яму и завалить ее камнями, что и было исполнено. Побиваемые камнями паликане встретили смерть достойно. Они низкими голосами пели псалом, стоя под градом камней: «Из глубины взываю к тебе, Господи!»[51] Камни врезались в их тела, ломали им кости, придавливали их к земле, но пение не смолкало: «Если Ты, Господи, будешь замечать беззакония, — Господи! кто устоит?»[52] Торвальд все видел и слышал. Он спрашивал себя: «Может, старец был прав?» Он видел, как плененный им юноша прикрыл руками голову и плечи отца и, сколько мог, защищал его. Из ямы еще некоторое время доносились слова псалма: «Душа моя ожидает Господа более, нежели стражи — утра»[53]. Потом все закончилось.
Финал был несложным. Иоанн Халдейский стянул всю свою армию к столице Давида. Затем он огласил византийские условия мира, которые оказались на удивление легкими: Давиду дозволялось держать свои ленные владения в Армении и отцовское наследство в Грузии, пока он сам жив. Более того, ему дозволялось называться куропалатом — почетным византийским титулом. Но после его смерти все эти владения должны были отойти к Византии. Давид поспешил ответить согласием, и византийское войско повернуло домой.
Глава 24
Другие еще хуже
Войско Иоанна Халдейского, все три турмы, медленно продвигалось на запад. Люди были радостны: они не помнили, чтобы греческой армии прежде выпадала на долю война, несущая так мало трудностей и потерь; их не волновало то, что Христофору Склерусу не удалось выбить из паликанских старейшин никакого выкупа — все равно он спрятал бы эти деньги в свой карман. Солдаты не надеялись на почести в Константинополе, но там их ждало хорошее жалованье, выпивка, публичные дома и другие радости.
Никому не врезался в память день, когда большую часть паликан изрубили, а оставшихся побили камнями как собак, — только Торвальду. Но самым худшим ему казался вовсе не способ убийства. Он не был таким уж рыцарем без страха и упрека, чтобы считать недопустимым захватывать врагов врасплох, пока они спят; в конце концов, никто не отменял правило, что победа тем лучше, чем меньшей кровью она дается. Это можно услышать в любой песни, какие только слагают о битвах. Там никакое оружие не берет героев, симпатичных слушателям, они выходят на бой, одетые броней Божественного благословения и с неистощимыми силами, а когда они — а вернее, тот герой, которому певец решил даровать победу, — бросаются на вражьи полчища, то прокладывают сквозь строй врагов улицу настолько широкую, насколько могут вытянуть руку с мечом. Хуже другое: в сражении с паликанами — если это вообще было сражение — Торвальд впервые увидел, как христиане убивают христиан, сперва объявив их врагами из-за неправильной веры. Ему было известно, что христианские народы сражаются не только с псами-язычниками, но и между собой. Но знать — это одно, видеть и слышать — совсем другое, а принимать — третье: подобные войны лишь тешили беса, они были стыдом и позором, который нужно было стереть с лица земли. Стыд жег его память. Он словно все еще слышал, как обрушиваются камни на пленников, взывающих к Господу из глубины, пока их кости сыплются в зев преисподней.
Торвальд хранил эти мысли при себе много дней, но в конце концов не удержался. Он сказал Константину и евнуху Михаилу, что не может примириться с тем, что христиане яростно убивают друг друга и при этом призывают Господа даровать им победу или утешить их при поражении. Но они не поняли, что так возмутило исландца. Все это было для них чем-то самим собой разумеющимся.
«Так оно было, так и есть», — сказал Константин.
«Но ведь все они христиане», — повторил Торвальд.