«Хуже и быть не может, — сказал Торстейн, — вскоре этот коварный пес станет так силен, что, чего доброго, подчинит себе Кенугард еще до смерти Вальдимара».
«Он не восстанет против отца», — возразила Анна; ей было неприятно слышать такое о хёвдинге, которому служил ее муж.
«От него всего можно ожидать, — сказал Торстейн, — рано или поздно. А юный Борис пусть сидит на севере, в Ростове, над книгами и дуреет от чтения и постов».
«Он еще не уехал туда», — сказала Феодора, словно желая подбодрить саму себя и остальных.
«Все в руце Божьей», — устало вздохнула Анна, все еще пытавшаяся встрять в их разговор.
Торвальду была не вполне понятна тревога Торстейна и Феодоры за сыновей Владимира и его наследство. Он бросил взгляд на Анну и продолжил затронутую ей тему.
«Все в руце Божией, — сказал он, — с этим трудно спорить. И все же, по-моему, неправильно ссылаться все время на Бога».
Они с изумлением посмотрели на него и спросили, что он имеет в виду.
«Я слышал, как один человек на Подоле рассказывал свою историю, — отвечал Торвальд. — Он с товарищами плыл на купеческом корабле через пороги. Его спутники потеряли бдительность, их корабль подхватило течением и разбило, и все они погибли. А сам он в то утро ушел от них из-за какой-то мелкой ссоры и пересел на другой корабль. «Господь указал на меня перстом», — говорил тот человек и был весьма горд собой».
«А почему бы нет? — сказал Торстейн. — В самом деле, не черт же ему жизнь подарил».
«Старец Симон обычно говорил: «Господь решает, сколько раз повернется лист, упавший с дерева, пока его не унесет ветром». Тот человек не должен похваляться тем, что спасся. Разве он больше заслужил это, чем те, кто утонул? Всему свое время: время молчать и время говорить[77]».
«Мне кажется, — сказала Феодора, — все люди верят в судьбу. Каждому хочется верить, что, как бы у него ни складывались дела, хорошо или плохо, другого выбора у него не было, и все должно было пойти именно так, как пошло. Тут, на Руси, все еще умилостивляют медом и лучшим хлебом рожаниц, которые, как считается, присутствуют при рождении ребенка и выбирают ему судьбу. А затем те же самые родители и их родственники идут в церковь и просят у Богоматери покровительства для ребенка».
«Торстейн рассказывает, — сказал Торвальд, — что, когда крещение принимали наши земляки, они разрешили себе поклоняться и языческим богам».
«Они поступили разумнее, чем в Киеве, — сказала Феодора, — здесь попы так ревностно подавляют язычество, что уже ни о чем другом и не помнят. Ферапонт велел одному человеку положить сто земных поклонов в наказание за то, что он помочился на восток, а значит, осквернил Свет, льющийся миру».
Все рассмеялись — кроме Анны, которая лишь фыркнула на такую болтовню. Но Торстейну не хотелось, чтобы его земляки при таком сравнении выглядели лучше русских.
«Исландцы не только разрешили себе тайком поклоняться языческим богам, — сказал он. — Они разрешили относить детей на пустошь».
«Относить детей на пустошь? — переспросила Феодора, и веселье тотчас оставило ее. На ее лицо набежала тучка, и Торвальд понял, какие чувства обуревают ее. — У меня был брат, — сказала она. — Когда он был маленьким, он мог заснуть, только если я держала его на руках. Но мне всегда казалось, что он знает много такого, чего не знаю я. Когда ему было пять или шесть лет от роду, он каждый день убегал в лес. Однажды выяснилось, что он бегает туда молиться Богу. Наша мать испугалась, что он заблудится, и спросила: «Отчего ты убегаешь в лес? Разве Бог не везде? Разве он не везде один и тот же?» — «Он-то да, — ответил брат, — а я-то нет».
«От детей можно научиться трем вещам, — сказал Торвальд, благодарный Феодоре за то, что она перевела разговор с жестокости к детям на детскую мудрость. — Плакать. Смеяться. И всегда иметь какое-нибудь занятие и превращать его в нечто значительное».
«А еще забывать, — сказала Феодора. — Моя няня говорила, что каждый ребенок способен запомнить что угодно, с самого момента появления на свет. Но Господь знает, что человек не сможет жить, если будет помнить все, что с ним происходит и что ему уготовано. Он согнется под бременем памяти и не сможет ни засевать поле, ни заводить детей, не сможет даже вставать с постели по утрам. Тогда Господь бьет каждого ребенка по голове, как только тот входит в мир, — и он постигает искусство забвения».
Торвальд пристально посмотрел на женщину. Никогда он не думал ни о чем подобном. Ему всегда хотелось сберечь все, что он увидел и пережил, он не хотел упустить ничего. Точнее, он так считал. Возможно, он был не прав. Возможно, и для него забвение было бы благом, хотя он и сам не знал об этом. Феодора посмотрела на него; насмешливый огонек, который он прежде видел в ее глазах, уже исчез. Теперь в них воцарилась теплота и еще — тайна.