Выбрать главу

— Хорошо, — соглашается Тамара, — но ведь пребывание на больничном содержании чего-нибудь да стоит; ведь здесь не даровое же пользование, и земство ни в каком случае не сложит с нее поденную плату за лечение.

Но Любушка доказывает ей, что лежит она не в больнице, а у нее, — значит, как бы на частной квартире, и земству нет до этого никакого дела.

— Что ж из того?! — возражает Тамара. — Положим, лежит она не в самом помещении больницы; однако же, пользуется вот и постелью больничною, — занимает, стало быть, чью-нибудь койку, — и помощью врачебною, советами, лекарствами, даже столом, отчасти, — ведь за все за это ей, во всяком случае, придется платить те же 57 копеек в сутки, а это, в сложности составит для нее сумму совсем непосильную. И ее серьезно тревожит, — как и чем будешь потом расплачиваться с земством. Но доктор утешает, что ей окажут некоторое снисхождение, — вы-де можете просить управу о скидке с вас известной части с этой платы, так как не пользовались ни пищею, ни уходом больничным. Уход же Любушки и его докторские визиты, — это уже их частное дело, их’личная добрая воля. А ей надо только в управу прошение, и тогда управа представит его на рассмотрение очередного земского собрания, а собрание, по всей вероятности, разрешит вопрос в благоприятном смысле.

— Хорошо, пусть даже и так, — продолжает спорить Тамара, — пусть даже скинут ей наполовину, чего однако и ожидать нельзя, но все же и тогда ей не из чего будет заплатить в больницу сразу всю сумму, которая, между тем, с каждым. днем ее дальнейшего пребывания здесь, будет расти все больше и больше. Но доктор с Любушкой и на этот счет успокаивали ее, уверяя, что земство охотно согласится рассрочить взнос этой суммы по частям, ежемесячными маленькими вычетами из ее жалованья. Доктор был так добр, что брался даже лично походатайствовать об этом у председателя и членов управы, представить им все уважительные резоны и проч. — Не истуканы же они какие, и не звери, — войдут, поди-чай, в положение и согласятся!

Все это несколько успокоило Тамару, хотя перспектива вычетов из восьмирублевого жалованья представлялась ей, во всяком случае, очень тяжелою. И без того уже, этого жалованья не хватает на удовлетворение самых необходимых потребностей, так как нередко она бывает вынуждена отказывать себе то в горячей пище, то в лишней чашке чая, то в фунте пшеничного ситника, и сидит целыми вечерами со своею бобылкой при свете лучины, а то и совсем впотьмах, за неимением ни сальной свечи, ни керосина. А если теперь пойдут еще ежемесячные вычеты, что же ей остается из жалованья? — Едва-едва на хлеб насущный, да и на тот-то не всегда хватит, если взять в расчет, что нужно еще и одеться, и обуться, а вот от чая, ситника и тому подобной роскоши надолго придется и совсем отказаться. Но это не особенно еще пугало Тамару, — были бы только силы да здоровье! Перспектива долгих лишений, правда, неприятна, но ведь только неприятна, а не невыносима, вынести можно, конечно, и не это еще, — было бы из-за чего выносить-то! Но вот вопрос, — из-за чего?.. И стоит ли?.. Что впереди-то хорошего? Не обманула ли ее жизнь со всех сторон? Или сама она не обманулась ли в жизни?

Из-за чего все это она сделала с собою?

Вопрос этот, полный горечи и разъедающего сомнения, еще в первый раз в жизни предстал ей в такой ясности и цинической наготе.

«…Из-за чего?..

…От одного берега сама отбилась; от другого ее, то и дело, отталкивают, пристать не дают. И в самом деле, что дала ей жизнь, кроме ряда горьких разочарований и нравственных тычков, после того рокового ее шага, в Украинске, в пасхальную ночь, когда она впервые бросилась Каржолю на шею и вскоре затем ушла с ним в монастырь к матери Серафиме?

…Из-за чего?.. И что ж теперь впереди, в будущем?..»

Но все-таки среди ее сомнений и колебании, среди этого горького и несколько озлобленного раздумья над самой собою и своею судьбой, которую сама же она себе устроила, ей как будто мелькала еще в смутной дали этого будущего какая-то надежда на что-то лучшее, на что-то, может быть, даже совсем хорошее, светлое. На что именно, — этого и сама она не знала; но это «хорошее» представлялось ей в образе тех хороших людей, с которыми, среди всяких невзгод и жизненных разочарований, все-таки сталкивала ее порою судьба и с которыми, может быть, та же судьба опять сведет ее когда-нибудь в будущем… Вот они проходят перед нею, эти образы, в нити ее воспоминаний: мать Серафима, сестра Степанида, вот Любушка Кучаева — она тоже добрая, ужасно добрая, славная такая! — отец Макарий с его семьею, даже старик сторож Ефимыч… крестьянские матки, солдаты на войне, Атурин… Да, и Атурин! — Атурин, с которым, по-видимому, все у нее кончено, а тем не менее, образ его все-таки рисуется ей впереди, как луч какой-то смутной надежды, — глупой, детской, ни на чем не основанной, но… все-таки это надежда, какая- то внутренно инстинктивная, ей самой непонятная, но живая… Наконец, еще один образ, — ее дед, старик Бендавид, который когда-то так много и глубоко любил ее, свою единственную внучку… Неужели она никогда никого из них не увидит?.. Неужели так и заглохнуть ей, одинокой и забытой всеми, в этом Пропойске?.. Нет, должно же быть впереди что-нибудь лучшее! Должно! Иначе это было бы несправедливо. Если Бог Израилев мстит до седьмого колена, то бог христианский прощает и говорит: «придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас». Она христианка, она верует в Бога и потому хочет верить, что все переносимое ею бремя есть не более как временное испытание, — может быть даже спасительное для нее же самой и потому необходимое. Пускай жизнь противоречит этому ее убеждению, но она хочет, хочет и хочет верить, что это так, — верить наперекор всему, какова бы ни была окружающая ее действительность. Да, это все преходящее, временное, так только покуда… А жизнь — жизнь еще впереди. Иначе, где смысл жизни? И зачем тогда жить, если не верить?