— Давай помогу, — предложил я.
— Отдыхай пока, чемпион, — сказал Корнеев. — Два чемкэста[2] сделал по пухляку. Я думал, одного не сделаешь, обратно пойдёшь.
— Нельзя мне обратно, я ж тебе объяснял.
— Языком махать — не пахать.
— Ты мне всё ещё не веришь?
— Верю, — подумав, ответил Корнеев. — Верю, что так рассказали тебе.
— Но ты же сам сказал, что это может быть.
— Мало что я сказал. Что сказал, а чего и не сказал, — загадочно заметил Корнеев. — Всё, кончай тары-бары, поедим и спать завалимся.
Минут пятнадцать мы молча, сосредоточенно ели. Корнеев никогда не говорил за едой, утверждал, что еду уважать надо. После ужина он вышел на улицу, протёр снегом миски, вернулся в дом, сложил в печку несколько принесённых сырых полешек.
— Зачем сырые? — удивился я. — Вон же в углу сухие дрова.
— Чтоб всю ночь тлело, дурень, — пояснил Корнеев.
Мы расстелили на нарах спальные мешки, залезли в них, заворочались, устраиваясь поудобнее. Я вытянулся, зевнул раз, другой — сон не приходил. Сквозь печную заслонку пробивался тревожный красноватый свет, по стенам скользили тени от подвешенных под потолком пакетов с едой, едва слышно пиликал сверчок в углу у печки, и казалось невозможным, невероятным, что ещё неделю назад я был в Ленинграде. Корнеев тоже не спал, что-то напевал тихо, монотонно, будто сам себя убаюкивал. Потом вдруг замолчал, посопел и сказал:
— Кой-чего знаю я про Тот Город.
— Откуда? — удивился я.
— Брат мой там был.
Я попытался сесть прямо в мешке, но свалился, как ванька-встанька. Рванул молнию, выскочил из мешка, схватил Корнеева за мощные плечи, торчавшие из старого армейского спальника, и крикнул:
— Значит, Тот Город есть? В самом деле есть?!
— Брат говорит, что есть, — флегматично ответил Корнеев.
— Так что ж ты мне раньше не сказал? — возмутился я. — Что ж ты…
— Не знал тебя, — всё так же флегматично сказал он, сбрасывая с плеч мои руки.
— А теперь знаешь?
— Немного знаю.
Больше в тот вечер я от него ничего не добился, на все мои вопросы он отвечал: «Отвязни, спать охота», — а потом и вовсе захрапел таким богатырским храпом, что нары задрожали. Я залез обратно в мешок, с трудом закрыл поломанную молнию, но заснуть не мог. Я думал об Осе.
Глава первая
Я
Мы познакомились на пешеходном переходе. Она стояла слева от меня, и не заметить её было невозможно, такая она была яркая. Полгода спустя, когда она стала моим хорошим другом, может быть, лучшим, который у меня когда-либо был, я спросил её, откуда это пристрастие к ярким тонам. Она улыбнулась. Она всегда улыбалась, прежде чем ответить. У любого другого это бы выглядело по-идиотски: ну чего улыбаться, когда тебя спрашивают, который час или кто последний в очереди. А она улыбалась, словно наделяла тебя частицей своего светлого мира, впускала тебя туда на минуточку, и улыбка была — билет, разрешение на вход.
Так вот, она улыбнулась и сказала:
— Эффект маятника.
— Максвелла? — глупо спросил я.
Мне было пятнадцать лет, и изо всех своих небольших силёнок я стремился удержаться на её интеллектуальном уровне.
— Почему Максвелла? — удивилась она. — Обычного. — И, поглядев на меня внимательней, захохотала.
За неделю до этого разговора к ней пришёл один из её странных приятелей, они заспорили о какой-то неизвестной мне теории, и таинственный маятник Максвелла был дважды упомянут в разговоре. На следующий день я впервые в жизни поднял руку на уроке физики и спросил учительницу, что такое маятник Максвелла. Учительница не помнила, и после школы я отправился в городскую библиотеку, где провёл два бесконечных часа, пытаясь понять, как этот самый маятник работает и что в нём особенного.
Конечно, я мог бы спросить у неё, и она бы мне с удовольствием объяснила: она любила объяснять и делала это исключительно хорошо. Но всегда предпочитала, чтобы я сам нашёл, прочитал, осмыслил.
— Не будь кукушонком, — говаривала она. — Не сиди с открытым ртом. Сам добывай себе интеллектуальную пищу.
И ещё у неё был приёмчик.
— Шпенглеровское определение культуры… — начинала она и, повернувшись ко мне, спрашивала: — Ты, конечно, знаешь, кто такой Шпенглер?
Конечно, я не знал. Ни о Шпенглере, ни о Швейцере, ни о бритве Оккама[3], ни о парадоксе Гегеля[4]. Поначалу я не понимал и половины того, о чём рассуждала она со своими разнообразными знакомыми. Но я старался, я трудился так, словно жизнь моя зависела от того, пойму я, что такое бритва Оккама, или нет. Я записывал в блокнот умные слова, я переписывал в общую тетрадь стихи из книг, которые она не разрешала брать домой, я стал настоящим рабом одноклассника, отец которого работал директором библиотеки. Для чего мне было это нужно, я не мог себе ответить тогда, не могу и сейчас. Может быть, я боялся, что ей станет скучно со мной, что она перестанет меня приглашать, что появится другой «Андрюшка на побегушках», как она шутя меня называла. А я уже не представлял себе жизни без неё, без споров с ней, без её рассказов, её книг, её музыки. А может быть, она просто была единственным взрослым, которому было интересно, что со мной происходит.
3
Бритва Оккама — принцип, сформулированный английским философом Уильямом из Оккама (1285–1349). Принцип утверждает, что простейшие объяснения явления, проблемы, вопроса — самые лучшие.
4
«История учит лишь тому, что она никогда ничему не научила народы» — парадокс, сформулированный немецким философом Г. Гегелем.