«Если он начал эту игру, значит, он уверен в своей неприкосновенности, — мысли рвались, как волны о чёрный камень. — Посмотрим, как долго это продлится».
Он знал: Карпов — это не просто человек. Это — лицо системы, которая всегда в тени. Лицо, которое может исчезнуть в пыльных коридорах власти — и вернуться в самый уязвимый момент. Его власть — это тьма, которая не требует крика. Она существует в шёпоте бумаг, в скрипе перьев, в сухом шелесте архивов, где решения подписаны чьей-то чужой рукой.
Мирослав чувствовал, как этот мир сжимается вокруг него — не руками, а чужой волей. В этом сжатии было что-то первобытное, что-то, что отзывалось в нём самом — в той части, которую он старался забыть. Омега. Инстинкт подчиниться, стать невидимым. Инстинкт исчезнуть, если это позволит выжить.
Но рядом с этим — другая сила. Сила, которая рождалась не в крови, а в сердце. Сила, которая знала: если он поддастся — он потеряет не только работу. Он потеряет себя.
И потому он стоял — ровно, не двигаясь. Его тень дрожала в свете лампы — но он не дрожал.
Николай всё ещё смотрел на него, словно выжидая. И в этом взгляде Мирослав видел — не просто союзника. Видел зеркало. Зеркало того, что есть в нём самом: борьба, упрямство, страх.
— Мы начнём завтра, — сказал он. И в этих словах — тишина, в которой решается больше, чем просто судьба медикаментов.
Потому что завтра — это уже не просто день. Это — линия фронта. Тонкая, зыбкая. Но своя.
И он развернулся, чувствуя, как коридор тянется перед ним — длиннее, чем должен быть. Словно сам воздух знает: он идёт против того, что было всегда.
И с каждым шагом он повторял — беззвучно, но так ясно, что слышал это всей кожей:
«Я не отступлю. Я не дам им лишить меня права быть».
И в этом решении — тяжесть, которая ломает кости. Но и свет. Свет, который пока ещё тёмен, но который уже горит в глубине. И этот свет — его единственное оружие в мире, где все тени чужие.
Он знал — впереди ночь. Но он знал и другое: он дышит. А значит — жив. И это — всё.
Глава 95
Новый удар Карпова
Мирослав сидел за столом, а вокруг него — тот самый привычный шум, который ещё вчера казался ему почти безопасным. Голоса пациентов, шёпот медсестёр, короткие, чёткие распоряжения врачей, глухой стук деревянных шагов по линолеуму — всё это сливалось в общий ритм, привычный и оттого… ещё более невыносимый. Потому что под этим ритмом звучало другое — глухое, неуловимое, будто в каждом слове уже слышался приговор.
Он смотрел, как медбрат несёт поднос с инструментами, как секретарь у двери поджимает губы, не встречаясь с его глазами. Казалось, что весь мир отступил на шаг, оставив между ним и собой пустоту. И эта пустота была — липкой, вязкой, словно тянулась к нему, готовая заполнить всё, что он ещё пытался удержать в себе.
«Если Карпов проиграл в одном, он попробует другое, — мысль звучала в голове ровно, как скрип пера в тихой комнате. — Вопрос только в том, как быстро».
Он чувствовал: напряжение не кричит, но оно слышно. Оно дышит в каждом углу, в каждом взгляде, в каждом вдохе воздуха, который уже не принадлежал ему. Стены больницы — жёлтые, с потёртой краской, с мелкими трещинами, уходящими вглубь — казались не просто стенами. Они были свидетелями — и сообщниками. Мирослав знал: здесь у каждого глаза — и у каждого уха — есть свой хозяин.
Он поднялся, медленно, будто пробуя: держат ли ещё ноги? Руки были холодными, как железо под снегом. Но взгляд — твёрдый, и в этом взгляде было всё, что он ещё мог себе позволить: не поддаваться. Не дрогнуть.
Коридор казался длиннее, чем обычно. Тени ложились вдоль него — узкие, вытянутые, как раны. Казалось, что за этими тенями кто-то стоит — не люди, а сама суть этого времени: чужая, безжалостная, всегда насторожённая.
Мирослав медленно шёл по коридору, чувствуя, как каждый шаг отзывается внутри, будто он шёл не по плиткам, а по собственным нервам. Пациенты отворачивались, не желая встречать его взгляд — и это молчание было страшнее слов. Потому что он знал: они все знали. Не слова — тишину. Тишину, в которой каждое движение звучало громче, чем выстрел.
«Я стал для них знаком — тревогой, которой нельзя назвать, — думал он, и эта мысль была горькой, но правдивой. — Они видят: я не боюсь. А потому — боятся сами».