«Я хотел быть врачом. А теперь я участник игры, правила которой мне ещё предстоит понять».
Мысль вспыхнула, как уголь в ночи, и едва он её ухватил, она уже начала медленно тлеть, оставляя после себя не тепло — а холод.
Город, с его серыми домами, бесконечными лестницами и чёрными подъездами, давил на него так же, как давила вся эта власть, скользящая мимо — невидимая, но ощутимая, пронизывающая каждую трещину в асфальте, каждый взгляд случайного прохожего.
Он остановился, прислушиваясь к глухому дыханию улицы — и ему показалось, что в этом дыхании звучат не только шаги дежурных, не только колёса трамваев, но что-то ещё. Что-то, что тянется к нему, как руки, протянутые сквозь сумрак.
«Если это и есть война, то она не начинается со звука выстрелов. Она начинается с вопросов, которые звучат внутри. Кто я теперь? Чей я теперь?».
Он шёл, а эти вопросы глухо отдавались в висках.
В голове теснились обрывки разговоров: голоса врачей, Николаевы слова, глухое одобрение Громова, и тихий, почти безэмоциональный голос человека в пальто. Они сливались в хор, и этот хор не давал ему покоя.
С каждым шагом воздух становился плотнее — как будто ночь сама прижималась к нему, обволакивая липкой тенью. Мирослав чувствовал, как тело дрожит под этим давлением, но шаг не замедлял. Потому что остановиться — значит признать, что страх сильнее.
Он знал: страх — не в этих улицах, не в этих домах. Страх — в нём самом, в его крови, в его природе. Альфа — звучало это слово в нём, как вызов, как клеймо. Оно жгло, напоминая, что есть долг. Но долг — перед кем?
«Я часть чего-то большего. Но этого большего я ещё не вижу. Лишь догадываюсь».
Он снова пошёл — медленно, решительно. Город вокруг казался застывшим, но это было обманчиво: в каждом окне, в каждом чёрном проёме подворотни, в каждом закоулке таилась жизнь — или смерть. Он знал, что отныне каждый день будет похож на эту ночь: вязкий, молчаливый, полный опасностей, которые ещё даже не имели имени.
И всё же он шёл — потому что теперь не было пути назад. В этом напряжённом молчании, среди холодных фонарей, Мирослав наконец почувствовал: да, он больше не просто врач. И да — он больше не может себе позволить остаться человеком, каким он был прежде.
Тени в переулках казались длиннее, чем должны быть, а за каждым углом стояла чья-то тишина. Но он шёл вперёд — потому что другого пути у него не осталось. И в этом была его сила. И его проклятие.
Он шёл, и ночь вокруг него тянулась, словно вязкая паутина, липла к мыслям, к телу, к самому сердцу. Ветер, тонкий, колючий, рвал плащ на груди, и в этом ветре слышалось: «Ты больше не часть их, ты — угроза».
Мирослав поднял воротник пальто, но холод оставался внутри. Холод не улицы — холод души, в которой всё ещё звучали слова Николая: «Теперь ты не просто врач. Теперь ты — проблема для системы.»
«Проблема для системы…», — слова эхом отражались в его разуме, и каждое это слово было как камень, упавший в воду, вздымающий медленные круги. Он не хотел быть проблемой. Он хотел быть целителем, спасителем. Но теперь понимал: быть врачом — значит быть больше, чем просто целителем. Значит — бороться.
Он вспомнил взгляд Громова — уставший, но внимательный, как будто тот смотрел сквозь него, в самую суть. «Ты справился», — сказал он. Но за этими словами не было облегчения, не было конца. Лишь начало следующего витка.
Мирослав знал: Громов не даст ему полной поддержки. Громов — часть этой машины, этой системы, где каждый шаг по тонкому льду. «Он ещё не с тобой, но уже не против тебя. И этого должно быть достаточно — для начала», — сказал он себе.
Сейчас, шагая по пустым улицам, он чувствовал себя словно на границе между двумя мирами: в одном он — врач, который знает, как лечить тела, в другом — человек, который должен лечить души, в том числе свою.
Тени падали неровно, и каждый раз, когда он видел, как темнеют окна, ему казалось — там, за ними, кто-то следит. «Ты всегда под наблюдением. Неважно, где ты — в коридоре больницы или на этой улице».
Он вспомнил лицо сотрудника в тёмном пальто — без эмоций, без лишних слов. «Вас хотят видеть».
«Они хотят видеть меня, — подумал он. — Но я уже видел их. И я не отступлю».
Город дрожал от ветра, или это дрожал он сам? Кажется, уже не имело значения. Ночь не спрашивала. Она принимала каждого, кто осмеливался остаться наедине с ней.
И в этом одиночестве, в этом холоде, который пробирал до костей, Мирослав чувствовал — он всё ещё жив. И этого было достаточно, чтобы продолжить идти.