Выбрать главу

— Карпов не зря молчал… — альфа-врач, сдержанный, но голос его был резок, будто удар плетью.

— Он будто выжидает момент… — снова омега, слова, сплетённые со страхом, который Мирослав знал слишком хорошо.

Он замер на мгновение, словно тело перестало повиноваться. Казалось, коридор сузился, воздух стал гуще, и каждый вдох был как шаг по лезвию. Мирослав чувствовал, как в его горле поднимается сухой комок — не кашель, нет, а нечто глубже, звериный инстинкт омеги, который не мог забыть, что он — добыча в этом мире. Добыча, которая осмелилась говорить.

Он знал: их слова были не просто пересудами. Это были знаки, что угроза уже здесь, витает над ним, как лезвие, опущенное над шеей. В этом коридоре, где даже тени не смели шевельнуться без ведома начальства, каждое слово имело цену. А чужие взгляды — как удары по его спине. Мирослав уловил их — косые, долгие, и все они сходились в одной точке: в нём.

Он не дрогнул — не дал себе права. Вошёл в ординаторскую, и тут же почувствовал: воздух там был иным, липкий, густой. Разговоры умолкли мгновенно, как будто щёлкнул выключатель. Тишина стала почти осязаемой — она легла на плечи, сжала горло. Омеги, сидящие у длинного стола, быстро опустили глаза, а альфы, наоборот, смотрели в упор, с таким спокойствием, что в нём чувствовалась угроза. Мирослав ощущал: в этих взглядах — молчаливая договорённость, что он здесь лишний.

Он медленно снял перчатки, пальцы дрожали, но движения были точными. Гулкий стук сердца заглушал все шорохи, даже скрип ручки двери. Мирослав опустил взгляд на свои руки: бледные, с длинными тонкими пальцами, как у музыканта — и в этом была вся его суть: он всегда искал гармонию там, где ей не место. Омега в белом халате, который пытался говорить словами альф.

«Это уже не просто подковёрные игры. Это что-то большее», — слова эти били в голове, тяжёлые, как свинец.

Он не знал, чей это был голос — его собственный или чужой, нашёптывающий изнутри, из самого нутра.

Он слышал, как где-то далеко, в коридоре, открылась дверь — скрип петли, как вздох чего-то древнего. И этот звук, самый обычный, казался ему зловещим. Всё внутри кричало, но он шёл дальше, делая вид, что ничего не произошло, потому что иначе… Иначе всё рухнет.

Мирослав знал, что страх не только в стенах — он в нём самом. В его крови, в памяти, которая знала, что бывает с омегой, когда тот забывает своё место. Но он не мог больше жить, склоня голову. Потому что за каждым шёпотом — чья-то судьба, а за каждым взглядом — чья-то смерть.

И всё же, проходя мимо них, он впервые за долгое время ощутил: этот мир — не просто больница, не просто коридоры. Это — ткань чего-то большего, неведомого, в котором он — лишь нить, натянутая до предела. И любая ошибка — это больше, чем его поражение. Это приговор, вынесенный ещё до того, как он родился.

Он вдохнул — тяжёлый воздух, пропахший лекарствами и чем-то ещё, более древним, чем сама больница. И пошёл дальше. Будто мог ещё контролировать ход собственных шагов, хотя на самом деле уже не знал: это он идёт, или его ведёт нечто другое — то, что живёт в каждом коридоре, в каждом взгляде, в каждом шорохе, в самом его теле.

* * *

Мирослав вошёл в кабинет, и первый вдох воздуха показался ему горьким, точно пропитанным пылью давно забытых дел и судьб, оставленных на этих полках. Тяжёлый дубовый стол, громоздкий и молчаливый, казался здесь не просто мебелью — он был чем-то большим, чем-то, что само выбирало, кто может присесть за него, а кто будет стоять вечно, под гнётом власти, невидимой, но всесильной.

Главврач Ефим Степанович поднял на него глаза — взгляд, в котором не было ни намёка на утешение. Седые брови, строгие складки на лбу — всё в нём дышало той силой, которая не терпит слабости. Мирослав почувствовал, как спина заныла от желания выпрямиться — ещё больше, ещё чётче дать понять, что он не склонится, даже если вся эта система — от первого зама до безымянного архивиста — будет пытаться его сломать.

Но он знал: он — омега. И в каждом слове, в каждом жесте это слышалось громче всего — неважно, сколько он знает, сколько раз доказывал свою правоту. Мирослав опустил взгляд, не в знак покорности, а чтобы собраться с мыслями — потому что в этом мире любой неверный взгляд мог стать поводом для доноса.

Ефим Степанович кивнул на стул. Его голос был ровным, но в этом спокойствии Мирослав уловил что-то, что обычно скрывают за дверями, закрытыми на ключ. Садясь, он почувствовал, как древесина стула впивается в его ладони, как будто сама больница хотела отпечатать в его теле это мгновение — напоминание: здесь ты чужой.