— Нет, — отозвался Николай, и в голосе его прозвучала усталость, та самая, что приходит, когда понимаешь: правды больше нет. — Ты дал ему только свою человечность. А это — не слабость.
Мирослав закрыл глаза, и на миг ему показалось, что комната исчезла. Остались только голоса — его и Николая — и тени за стенами, которые слушали их, ждут. И в этом ожидании он вдруг понял: то, что грядёт, не просто заговор. Это — война, и каждый их шаг будет судим этим городом, который не прощает.
Он вдохнул — медленно, глубоко, как будто хотел вдохнуть не только воздух, но и силы, которые ещё оставались. Но в этом вдохе — привкус страха, вязкого, тянущего за собой. И всё же он открыл глаза. Потому что знал: даже если он проиграет, он не имеет права дрогнуть первым.
Николай наклонился чуть ближе, и в этом движении — приглушённая решимость, которую нельзя было прочесть в словах. Его голос стал тише, почти шёпотом, но каждое слово звучало, будто вырезано на камне. Мирослав слушал, и ему казалось: эти слова — единственное, что держит его на поверхности, когда всё вокруг тянет вниз.
— Если ты не хочешь, чтобы всё это закончилось плохо, — произнёс Николай, и в этих словах слышался холод, как дыхание зимы в переулке. — Тебе нужен козырь. Что-то, что обезоружит его.
Мирослав медленно кивнул, но внутри всё скреблось — он не понимал. Не понимал, как в мире, где каждое слово вырывается из чужих губ, он сможет найти что-то, что не вырвут у него. Голос его был едва слышен, но в этом голосе — и растерянность, и упрямство:
— Что ты имеешь в виду?
Николай прищурился, и в этом взгляде было что-то от света ночного фонаря, выхватывающего чужие силуэты в переулке. Он говорил спокойно, но Мирослав чувствовал: за этим спокойствием — гул грозы.
— Найди случай. Такой, который не закроешь отчётом и не оспоришь приказом. Пациента, который сам скажет: «Да, это помогло». Не протокол. Не подпись на бумаге. Живого человека, который расскажет за тебя.
Мирослав замер, и на миг ему показалось, что этот гул — не в комнате, а внутри него. Он смотрел в глаза Николая и видел: тот знал, о чём говорит. Но в этих словах — угроза. Потому что живой человек — это не цифры. Это страх. Это боль. Это кровь, которую нельзя стереть с бумаги.
«Логично… — думал он, и эта мысль звучала внутри, как отдалённый стук в ночи. — Я могу приводить тысячи цифр, но если люди не поверят — это бесполезно».
Внезапно ему стало страшно. Потому что он понял: Николай прав. Карпов — это не просто альфа с амбициями. Это система. И эта система слушает не его. Ей нужен голос, который нельзя перечеркнуть. И если он не найдёт этот голос — его собственный будет заглушён навсегда.
Он опустил взгляд. Дрожал ли он? Мирослав не знал. Но в этом дрожании он впервые услышал не только свой страх. Но и свой инстинкт. Омега. И вместе с этим — решимость, рождённая там, где слабость становилась оружием.
— Хорошо, — тихо произнёс он, и слова эти звучали, как обет. — Я найду его.
И в этой фразе — хриплый шорох надежды. Надежды, которая всегда пахнет дымом и кровью, но которая всё равно горит — даже в самых мрачных уголках города.
Мирослав медленно поднял чашку к губам. Кофе остыл — горечь его теперь казалась гуще, вязкой, будто густая тень, которая прилипает к горлу и не даёт дышать. Он сделал глоток, и эта горечь была нужна ему — чтобы вспомнить, что он ещё жив, что он ещё может ощущать что-то, кроме страха.
Поставил чашку обратно. Дерево столешницы было холодным, словно камень, и в этом холоде он нашёл странное утешение: камень не дрожит. Камень — твёрдый, недвижимый. Но в его собственных пальцах — дрожь, едва заметная, но слишком явная, чтобы скрыть её даже от себя.
— Хорошо, — произнёс он ровно. Слово это прозвучало, как стальной обруч, наложенный на мысли. — Тогда я найду такого пациента.
Голос его не дрожал, но в каждом слове слышался отголосок — как эхо, которое уходит всё глубже, теряясь в чёрных коридорах сознания. Николай кивнул, и уголки его губ дрогнули — не улыбка, нет. Признание, что он видит: Мирослав готов. Готов, даже если страх в нём всё ещё живёт.
— Вижу, план уже в голове, — сказал Николай тихо, словно шёпот чужого голоса, который пробивается сквозь толщу векового молчания.
И в этих словах Мирослав уловил не только поддержку. Там был и страх. Страх друга, который понимал: путь, на который он ступил, — это не тропа в лесу. Это дорога, которая не прощает ошибок.