Выбрать главу

Слова его повисли в воздухе, тяжёлые, как чугун. Мирослав знал — этот голос мог бы звучать и мягче, но тогда он был бы ещё страшнее. Потому что мягкость — это маска для ножа.

Он медленно поднял взгляд. В этой вязкой тишине — каждый вдох, каждое слово было, как шаг по льду. Он видел глаза Карпова — чёрные, бездонные, в них не отражался свет ламп, только его собственный страх. Но Мирослав знал: если он покажет этот страх, если дрогнет — он отдаст ему всё. А отданное в таких играх уже не возвращают.

— Я всегда понимал цену своих решений, — сказал он ровно.

И в этом ровном голосе — вся боль, вся усталость, вся затаённая ярость, которую он больше не мог себе позволить.

Карпов чуть склонил голову, словно оценивая не слова, а голос, в котором не было дрожи. Уголки его губ дрогнули — почти улыбка, почти. Но Мирослав знал: в этой почти-улыбке — желание увидеть, как он рухнет.

Дмитрий Иванович стоял рядом, взгляд его был усталым, но в этой усталости Мирослав видел поддержку. Лёгкую, молчаливую — но поддержку. И это давало силы.

— Давайте дадим доктору Миргородскому работать, — вмешался он, голосом, будто отрезая ножом нить напряжения. — Оценки будем давать после операции.

Мирослав кивнул. Он не знал, кто сейчас за него, а кто против. В этом мире — никто не был полностью за тебя, даже ты сам. Но он знал: сейчас в его руках — не только зуб пациента. В его руках — правда о том, что он способен. И страх, который шепчет, что всё это — игра, в которой его роль уже написана.

«Карпов только и ждёт, чтобы я совершил ошибку. Но я не дам ему этого шанса».

Эта мысль звучала в голове, как стук молотка — глухо, ритмично, заполняя всё. Он знал, что если сейчас дрогнет — он увидит в этих глазах триумф. И в этом триумфе — вся его судьба.

Взгляды пересеклись, и Мирослав увидел: Карпов не верил в него. Но это больше не имело значения. Потому что теперь — он верил в себя. И даже если всё вокруг — стены, свет, холодный голос за спиной — пытались убедить его, что он всего лишь тень, он знал: сегодня он сделает первый шаг. И этот шаг будет его — только его.

Начало операции было не просто началом — оно казалось шагом за грань, где кончался привычный мир и начинался мир тени, мир дыхания и ритма, мир, в котором каждый жест мог стать приговором. Мирослав медленно, осторожно вводил иглу с анестетиком, чувствуя, как дрожит воздух вокруг него. Казалось, что само время сжалось в этом кабинете, в этой тишине, притаившейся, словно зверь, готовый броситься в любую секунду.

Он слышал только размеренное дыхание — своё, пациента, ассистентов. Каждый вдох был отмерен, будто бы подчинён единому закону, который никто не осмеливался нарушить. Тонкий звон инструментов звучал в такт его пульсу, отдаваясь в голове тревожной дробью.

«Каждое движение должно быть точным. Ошибки недопустимы», — повторял он про себя, как заклинание, сжав губы, чтобы не дать дрогнуть голосу — даже мысленно.

Но за этим повторением шёл страх, вязкий, липкий, такой, что казалось — он вьётся между пальцами, затуманивает взгляд. Мирослав знал: любая дрожь — это не просто дрожь. Это трещина, через которую в него смотрит Карпов, в него смотрят все те, кто ждёт его падения.

Ассистенты стояли чуть позади, их тени от ламп были длинными, почти искаженными. В этом свете казалось, что они не люди — а сгустки ожидания, безмолвные судьи, у которых нет лиц, только взгляды. И в этих взглядах — молчаливый вопрос: «Ты правда думаешь, что сможешь?».

Руки Мирослава были спокойны — но внутри всё гудело. Словно в груди бился чужой ритм, какой-то холодный, неумолимый. Он ощущал этот ритм в каждом движении — как будто всё его тело стало инструментом, а он лишь держит его, боится, что упустит.

«Это мой выбор. Мой риск. И я не позволю ему стать чужой ошибкой», — думал он, чувствуя, как страх сжимает горло.

Но это не был страх поражения — это был страх потерять самого себя, в этом свете, в этом воздухе, в этих взглядах, которые прожигали спину.

Он начинал осторожно — остриё инструмента касалось ткани, медленно, точно, будто каждое движение было последним. Он чувствовал под кончиками пальцев хрупкость этого зуба, тонкую грань между плотью и болью. И за этой гранью — ещё одна: грань между ним и тем миром, который всегда шептал ему: «Ты не имеешь права решать».

В голове звучал ровный голос — его собственный, но чужой. Голос, который говорил: «Не дрогни. Здесь нет места ни для альфы, ни для омеги. Есть только ты. И твоя рука».