Выбрать главу

А за окном — город, серый, бесконечный, со стенами, которые могли задохнуть, если он оступится. Но здесь, в этой крохотной палате, он держал эту тонкую нить жизни — и пока она была в его руках, он не упадёт.

В комнате стоял дух затаившегося ужаса — словно каждая тень в углу знала, что здесь сейчас решается не просто жизнь одного пациента, а нечто большее. Мирослав слышал, как в этом страхе звучит собственное дыхание — ровное, упрямое, но внутри, под кожей, сердце билось слишком громко, будто сопротивляясь.

«Не время колебаться. Не время сомневаться».

Он посмотрел на медбрата — молодой омега, с глазами, в которых отразилась неуверенность.

— Готовьте инъекцию антибиотика, — сказал он ровно, твёрдо, как будто голос этот рождался не из его уст, а из самого пола под ногами — сурового, холодного.

Медбрат замялся, голос его был тонким, дрожащим, как звон в пустой комнате:

— Но, доктор… он может не перенести дозу…

Мирослав не позволил себе дрогнуть. В этом коридоре смерти и жизни, где каждый миг мог стать последним, нельзя было давать страху ни малейшей трещины, иначе всё рухнет.

— Если не введём сейчас, у него начнётся сепсис. Выполняйте! — его слова, сухие и прямые, разрезали воздух, в котором витал запах йода, дешёвых халатов, и чего-то ещё — чего-то, что казалось неуловимым, как дыхание города, слушающего и осуждающего.

Он понимал: если ошибся — за это не спросят только его. Спросят всех. Но времени не было — этот миг был как зыбкое зеркало, дрожащее в руках палача. Ошибись — и всё оборвётся.

«Если я ошибся… Бог знает, что будет. Но я не могу позволить себе ошибку».

Он видел перед собой не только бледное лицо пациента — видел обшарпанные коридоры, в которых стояли бесконечные тени других таких же тел. И за этими тенями — архивы, в которых хранились чужие провалы, чужие имена, списки, у которых всегда было место для нового.

Он знал: за стеной этой палаты — другие стены. Стены власти, стены безжалостных голосов, стены, которые держали каждого — и тех, кто лечил, и тех, кто рождал, и тех, кто умирал.

Но он смотрел только на этого одного — на мальчика, которого мог спасти. И в этом, пусть даже неосознанно, он искупал самого себя — свою гордость, свою упрямую кровь, свою способность не сдаться.

«Мир может провалиться в ночь, если я дрогну. Я не дрогну».

Он ждал, пока медбрат приготовит инъекцию, ощущая, как секунды становятся вязкими, будто смола. Город за окном был безразличен — серый, угрюмый, как всегда. Но здесь, в этой крохотной комнате, где капала кровь и тянулась к свету жизнь — здесь решалось больше, чем карьера.

Он взял шприц, и в этом движении было всё — и страх, и злость, и чёртова решимость альфы, который знал: или он победит, или умрёт в этой вечной игре чужих амбиций.

И когда он ввёл иглу в вену, рука не дрогнула.

«Я сделаю всё. Я не позволю ему умереть. Ни ему, ни себе».

В воздухе витал запах крови и дешёвых антисептиков. Пульс пациента — слабый, но ещё тёплый, ещё цепляющийся за жизнь, как утопающий за ледяной край проруби. Мирослав стоял, сжимая скальпель не рукой — костью, нервом, самой волей, которая не имела права дрогнуть. Всё вокруг было вязко, густо, словно мир сжался до этой одной комнаты, где каждое движение отзывалось гулом в голове.

И тогда дверь заскрипела, как скрежет железа — вошёл Карпов.

Он не говорил ничего несколько секунд. Только смотрел. Глаза его были тёмные, холодные, и в этом молчании Мирослав почувствовал — Карпов не просто пришёл. Он пришёл ждать. Ждать ошибки.

Взгляд Карпова — не человек, а голодная пустота, готовая впитать чужой провал, словно глоток чёрного вина в чужих венах.

— Что у нас тут? — голос его прозвучал ровно, слишком спокойно, будто каждое слово вырезалось ледяным резцом. — Неужели новый метод даёт осложнения?

Мирослав не поднял глаз. Его пальцы скользнули по шприцу, всё ещё крепко, но без дрожи.

— Не сейчас, Карпов. Я спасаю пациента.

Карпов шагнул ближе, запах табака и старой шерстяной ткани вплёлся в запах йода и крови. Его губы дрогнули в еле заметной усмешке.

— Надеюсь, вы уверены в своих решениях, доктор?

В эти слова было влито всё — и насмешка, и угроза, и похоть власти, для которой чужая смерть — всего лишь способ расставить свои фигуры на шахматной доске.