Мирослав отмечал мельчайшие детали: тени под глазами санитарки, слишком быстрое движение руки фельдшера, когда тот поправлял маску. Это не была паника. Это было ожидание — липкое, тягучее, в котором каждый взгляд казался слишком долгим, а каждое слово — слишком медленным.
Он знал: власть всегда прячется за обыденностью, как яд за вкусом сладкой воды. Но сегодня эта власть была ощутима — как если бы стены сами начали дышать, наблюдать. Мирослав заставлял себя держать ровный шаг, каждый раз заново собирая воедино своё тело и мысли. Ему казалось, что даже собственные кости подрагивают — или это подрагивают нервы, обнажённые от бессонной ночи и вечного напряжения.
«Что-то случилось. Они ведут себя так, словно ждут чего-то… или кого-то».
Эти слова жужжали в его голове, как комар в летней темноте — навязчиво, беспокойно. Он чувствовал в них правду — и в то же время не верил ни единому слову. Может быть, всё это — игра его воображения, воспалённого бессонницей? Может быть, всё это — лишь дрожь его собственного страха, который перепутался с холодом рассвета?
Но мир вокруг не давал покоя. Лица казались чужими, будто в каждом заложена своя роль, написанная кем-то выше, на листе, которого он никогда не увидит. Казалось, даже свет, пробивающийся сквозь мутное окно, давал клятву молчания, тусклый и безучастный. В этом свете не было тепла — лишь предчувствие беды, тонкое, как волос, но острое, как нож.
Мирослав шёл дальше, ощущая, как под его ладонями дрожат стальные перила лестницы — или это он сам дрожит, сжимая в кулак свои мысли, чтобы не дать им вырваться наружу. Он знал: страх — это слабость, особенно для омеги. Но в нём этот страх становился чем-то другим — тяжёлым, холодным, но твёрдым. Как если бы в нём самом жил иной голос, который шептал:
«Ты не имеешь права дрожать. Не здесь. Не сейчас».
Он чувствовал, как этот голос разрастается внутри, заполняя пустоты, которые оставил за собой сон. Он чувствовал, как эти шёпоты становятся единственным, чему можно доверять — когда всё вокруг кажется зыбким, ненадёжным.
Он сделал ещё один шаг, и коридор перед ним сужался — словно воздух сам поджимался, сдавливая его в своём холодном кулаке. Но он шёл дальше, потому что не мог иначе. И в этом молчании, в этом взгляде тех, кто не смотрел ему в глаза, он слышал не только чужой страх — он слышал пульс самого здания, его дыхание. Как если бы больница сама стала живым существом, которое решает: кого оставить в живых, а кого — вычеркнуть.
Он знал: сегодня всё изменится. Но он тоже изменился. И потому шаг за шагом, не позволяя себе дрогнуть, он шёл дальше — через вязкий свет ламп, через холодный воздух и гул собственных мыслей. Потому что единственное, что у него оставалось, — это он сам. И этот день — теперь его.
Коридор казался длиннее обычного, словно время само растягивало пространство, чтобы дать этим минутам вес. Мирослав чувствовал, как воздух сгущается вокруг него — тяжёлый, почти зловещий. Николай, перехватив его руку, шёл быстро, будто хотел оторваться от чего-то — или от кого-то, что плелось за ними по пятам.
Рука Николая — тонкая, но твёрдая. Его пальцы сжимались вокруг локтя Мирослава, передавая дрожь, которую нельзя было увидеть, но можно было почувствовать. Мирослав не сказал ни слова, только сжал зубы, заставляя себя идти с тем же спокойствием, что было маской на его лице. Он слышал собственное дыхание — короткое, хриплое, словно воздух резал горло.
«Что-то случилось. Они ведут себя так, словно ждут чего-то… или кого-то».
Слова Николая звучали глухо, но каждое — словно удар. Судилище. Неофициальное. Мирослав знал, что это значит — когда вопросы задают не для того, чтобы услышать ответ. Когда решения уже приняты, и всё, что остаётся — это исполнение. Он чувствовал, как по телу расползается напряжение, как холод медленно поднимается вверх от кончиков пальцев, пробираясь под кожу.
Николай не поднимал глаз — только стиснул губы так, что побелели костяшки пальцев. В его взгляде, когда он всё же посмотрел на Мирослава, было что-то такое, чего нельзя было выразить словами. Словно он сам был частью этой машины — машины, которая перемалывает кости и души. Но в нём же теплился и страх, и неуверенность, и что-то ещё — что-то вроде сострадания. Или слабости. Мирослав не знал.