Выбрать главу

«Ну конечно. Если комиссия не смогла сломать меня, они решили устроить собственную расправу».

Эта мысль звучала внутри как некий тёмный голос, отделённый от него самого. Как если бы в глубине его собственного разума жили чужие слова, готовые прорваться наружу. Он понимал: сегодня он окажется лицом к лицу с теми, кто не прощает ошибки. И ещё с теми, кто жаждет увидеть, как он эти ошибки совершает.

Он чувствовал странное раздвоение. С одной стороны — злость, почти спокойная, тяжёлая, как ртуть: «Не дам им этого удовольствия».

С другой — липкий страх, который всегда живёт в крови омеги, тот самый страх, что веками приучал их склонять голову. Но Мирослав знал, что если сейчас позволит этому страху проявиться, то больше никогда не поднимет взгляд.

Коридор сжимался вокруг него. Шум голосов в ординаторской впереди звучал уже не как обычные слова, а как гул глубин, в котором не разобрать ни одного смысла. Он шёл туда, где за дверью — голоса, бумаги, белые халаты и чьи-то глаза, которые не смотрят на человека, а только на его ошибки.

И всё же в этом шаге — коротком, но вечном — была его сила. Потому что он шёл туда сам. Не спасаясь, не убегая. Потому что знал: в этом холодном рассвете чужой воли, единственное, что у него осталось — это его собственное «я». Его собственное тело, дрожащее, но упрямое. И это упрямство — последнее, что он мог удержать в этом мире, где даже стены знали, что будет дальше.

* * *

Дверь ординаторской казалась тонкой перегородкой между двумя мирами: одним — обыденным, насквозь пропитанным запахом лекарств и стерильных бинтов, и другим — где слова режут, а взгляды становятся лезвиями. Мирослав остановился на мгновение у порога, чувствуя, как сквозь его тело проходит холод — не от сквозняка, а от взглядов, которые встретили его.

Он шагнул внутрь. Комната была просторной, но воздух в ней был тяжел, будто соткан из невысказанных слов. Белые халаты врачей мелькали, как призраки, бумажные листы на столах — как судебные приговоры. С каждым шагом он слышал, как под ногами шуршит не линолеум, а собственные мысли — глухие, давящие, настойчивые.

Карпов сидел в центре — словно паук в паутине. Его лицо было спокойно, но в этой маске спокойствия Мирослав видел скрытую насмешку. Ту самую улыбку, что вырастает только тогда, когда человек уверен: перед ним уже не соперник, а жертва. Остальные врачи отводили глаза или, наоборот, не моргали вовсе, словно хотели запечатлеть этот момент в памяти.

«Что-то случилось. Они ведут себя так, словно ждут крови. Моя кровь — их уверенность».

Карпов заговорил мягко, почти вкрадчиво. Его голос скользил, как масло по холодной сковороде, но каждое слово отдавало горьким привкусом приговора.

— Миргородский, мы решили обсудить некоторые вопросы. Не возражаете?

Мирослав почувствовал, как внутри поднимается то самое напряжение — сдержанное, тугое, как ремень на груди. Но голос его прозвучал ровно, почти холодно:

— Конечно. Правда, обычно такие обсуждения проходят с главврачом, а не в тени коридоров.

Карпов чуть склонил голову, и улыбка стала шире — но не теплее. Эта улыбка была, как трещина в льду — красивая, но полная угрозы.

— Мы всего лишь коллегиально пытаемся разобраться, безопасны ли твои методы.

«Ага, конечно. Просто добрые коллеги, которые хотят свести меня в могилу».

Мирослав опустил взгляд на бумаги, разложенные перед Карповым. Ему показалось, что слова, написанные на этих страницах, уже заранее обрекли его. Он слышал, как кровь стучит в висках, как шорохи дыхания врачей становятся единственным звуком в этом тесном пространстве.

Он знал, что эта сцена — не просто обсуждение. Это ритуал, древний и неизбежный. Здесь больше не было равных — только те, кто судит, и тот, кого судят. И всё же — в этом холодном, душном воздухе — он чувствовал, как в нём самом встаёт что-то упрямое, не поддающееся. Что-то, что не позволит ему склонить голову.

Тени на стенах двигались — или это были его собственные страхи? Казалось, что даже свет от окна дрожал, боясь заглянуть в эту комнату. Но Мирослав не отвёл взгляда. Потому что если он сейчас отступит, дрогнет — завтра этот холодный свет заглянет в него самого.

Он стоял перед Карповым и перед всем этим невидимым судом, и в этой тишине, липкой и вязкой, как отравленный мёд, слышал только одно: «Я не позволю им этого удовольствия».

Карпов раскладывал бумаги, как шулер карты. Каждое движение его тонких, уверенных пальцев было почти нарочито медленным, словно он растягивал сам воздух, чтобы дать яду времени проникнуть глубже. Его голос звучал мягко, но за этой мягкостью таилась холодная решимость — удар, который наносится не телу, а самому разуму.