«Каждая минута здесь — проверка. Даже этот уголок — проверка. Смотрят, замечают, взвешивают. А я — только курю».
Вдох. Дым наполняет лёгкие, щекочет горло, но не приносит забвения. Он чувствует, как мышцы рук сжимаются — почти больно. Он не позволит им увидеть эту боль. Не позволит дать имя тому, что он переживает.
В этом дыме — обрывки воспоминаний. Лица пациентов. Кровь на перчатках. Голос Карпова, холодный, как декабрьская вода. Всё это не уходит, остаётся — но он знает: это не враги. Это — фон. Враг здесь — в головах, в тенях, которые кажутся длиннее, чем должны быть.
И вот он сидит, сигарета догорает, чай остывает. Но это молчание — не поражение. Оно — крепость. Потому что в этом молчании он слышит собственный голос. Глухой, но ясный:
«Я в этом мире. И этот мир — мой».
Он ещё раз вдыхает дым — и вместе с ним всё то, что сдерживал: страх, злость, упрямство. Потому что это — единственное, что осталось настоящим. Снаружи — чужие разговоры, чужие решения. А здесь, в этом углу, в этой минуте, — только он сам. И этого достаточно.
Мирослав сидит, прижав локти к холодной столешнице, словно пытаясь вплести свои пальцы в шершавую поверхность, чтобы не дать им дрогнуть. Он втягивает дым «Беломора» — резко, коротко, будто это не привычка, а короткий акт вызова. В этот момент в уголке появляется ещё двое: альфа-хирург и омега-ординатор, оба с усталыми глазами, срезанными сутулыми спинами, будто каждый несёт в себе бремя чужих слов и не своих страхов.
Альфа-хирург опускается на стул напротив — движение тяжёлое, плечи, казалось, скрипят под весом ночных разговоров и бесконечных отчётов. Омега-ординатор — худой, как недопитый чайник, пустой и дрожащий, словно жалеет, что оказался здесь. Но оба сжимают в пальцах сигареты — дымящиеся, одинаковые, но для каждого — разное.
— Не знал, что омеги курят «Беломор», — альфа произносит это спокойно, небрежно, но взгляд у него острый, словно хирургический нож, оценивающий новую рану.
Мирослав медленно выпускает дым, и в этом выдохе — вся его злость, все те слова, что он не скажет.
— У омеги, как и у альфы, бывают такие дни, — отвечает он, сдержанно, без бравады.
Слова висят в воздухе, будто капли ртути, не оседающие на пол, не впитывающиеся в этот обшарпанный уголок. Альфа откидывается назад, усталый и тяжёлый, глаза его — не синие, не серые, а пустые, как бесконечный мартовский рассвет. Омега опускает взгляд в кружку с остывшим чаем, будто в ней он ищет объяснение того, что они все здесь.
— Слышал, «Беломор» подорожал? Теперь 40 копеек за пачку. К чёрту всё — уже на хлеб не хватает, — омега бормочет это тихо, почти как молитву, но Мирослав слышит: это не про хлеб. Это про цену жизни. Про цену каждого вдоха, который нужно отвоёвывать у воздуха, пропитанного страхом.
Он кивает. Не спорит. Не вступает в их игру. Пусть думают, что он молчит из-за вежливости. Пусть не понимают, что молчание — это его броня, потому что любые слова, сказанные вслух, уже принадлежат этому зданию, этим стенам, которые слышат больше, чем должны.
«Они хотят понять, сгорит ли я, если бросить ещё одну искру. Но я не позволю им увидеть этого».
Пепельница полна окурков — чужих историй, чужих тревог. Каждый обломок — как чья-то клятва, чья-то слабость, которую забыли. Мирослав отмечает это мельком — как доктор, привыкший видеть, где болит, даже когда боль прячется под слоем кожи.
В этой густой, липкой тишине, где даже воздух кажется напитанным недоверием, он понимает: их сигареты — привычка. Его — вызов. Им не нужно бороться с собственной природой. А ему — нужно. Каждую минуту. Каждым словом.
В уголке окна дрожат лужи — ртутные, серебристые. Мирослав видит в их колебании собственное отражение: лицо, которому уже нельзя позволить устать. Потому что за этими ртутными волнами — ещё один день, ещё один удар, ещё одна возможность.
Он дотягивается до сигареты — медленно, чтобы не показать дрожь. И в этом движении — всё: его выбор, его упрямство, его нежелание исчезнуть. Пусть воздух пропитан страхом — он будет дышать. И пусть эти двое рядом курят, как пьют воду, а он — как точку, за которую нельзя уступить.
В этом дыме, в этом молчании — он один. Но это одиночество впервые кажется ему не приговором, а щитом. И он знает: пока держится этот щит, он сможет стоять — против них, против себя, против всего мира, который ломается под собственной тяжестью.
Альфа-хирург медленно выпускает дым, взгляд его цепкий, оценивающий. Лицо неподвижно, только уголки рта кривятся в едва заметной ухмылке.