Выбрать главу

— Значит, — проговорил он ровно, глядя в одну точку на столе, где капля холодного чая образовала коричневое пятно, — проблема не только в бинтах. Очереди… теснота… недоверие. Нужно предложить компромисс.

Голос звучал спокойно, но внутри каждое слово отбрасывало тень, цеплялось за его горло.

Медбрат — молодой альфа, с сединой на висках, прислонил ложку к губам, словно готовясь взвесить её холодный металл.

— Если бы смены перераспределить… — тихо сказал он, — меньше бы толкотни было. Больные приходили бы ровнее. Может, и спокойнее бы всё шло.

Но прежде чем воздух в столовой успел остыть от этих слов, хирург — крупный, с тяжёлыми плечами — с презрением откинулся на спинку скамьи.

— Меньше толкотни, — процедил он, будто плевал — больше работы для нас. И кто, по-твоему, пойдёт на это? Ты?

И в этой короткой реплике — вся суть их страха. Мирослав почувствовал, как в грудной клетке отозвалась тишина, напряжённая, как натянутая проволока.

— Мы все, — ответил он медленно, будто эти слова приходилось вытягивать из недр собственного тела. — Все. Иначе — хаос.

На секунду — дыхание всех в столовой, даже скрип старых досок пола — застыло. Глаза хирурга, тёмные, напряжённые, встретились с его взглядом, и Мирославу показалось: они говорят без слов.

— Ты серьёзно? — эхом отразился в его голове холодный вопрос.

«Каждое слово — как монета в руках ростовщика: примут ли? Или спишут за блеф?».

Он видел, как альфы переглядываются — кто-то кивает, кто-то сжимает губы. Слышал, как омеги затаивают дыхание — каждый вдох будто отрезок времени, когда судьба решается.

В этот момент Мирослав почувствовал: все эти разговоры — как тонкая трещина в огромной бетонной плите. Но трещина уже пошла. И он — первый, кто поставил туда палец, пытаясь её удержать.

— Давайте попробуем, — сказал он чуть тише, но с таким упорством, что дрожь в словах стала железом. — Найдём график. Согласуем. Чтобы все могли работать — и вы, и пациенты.

А внутри — гул. Словно далёкие удары молота, от которых стены дрожат. Словно в этом воздухе столовой, пахнущем усталостью и скупым обедом, просыпалась неведомая сила — та, что ждала момента, чтобы выйти наружу.

Мирослав, чуть прищурившись, взглянул на каждого, словно проверяя их силу, и тяжёлым голосом сказал, будто каждое слово отрезал лезвием:

— Нужно создать план дежурств и подать рапорт о нехватке материалов.

Он чувствовал, как в нём загорается странное, вязкое тепло — опасное и необходимое. Голос звучал спокойно, но под ним лежала дрожь: не от страха, а от напряжения, от готовности идти до конца.

— Иван, — он медленно повернул голову к невысокому мужчине с напряжённой улыбкой. — Подготовь сводку по бинтам и шприцам.

— Сергей, — взгляд задержался на молодом фельдшере с тревожным румянцем. — Посчитай, сколько смен можно переставить, чтобы уменьшить давку в коридорах.

— Остальные… — он провёл взглядом по остальным, и в этой секунде было ясно: никто не уйдёт в тень. — Готовьте предложения. Любые.

Воздух в столовой казался густым, как подтаявший воск — липкий, сладковатый от запаха каши и чайного пара, но под этой обычностью бился пульс чего-то иного. Мирослав видел, как скептики медленно кивают, словно сдаваясь не столько ему, сколько давлению самой этой ночи, этой страны, в которой каждый шёпот мог стать доносом, а каждая улыбка — ножом.

И тогда, словно в насмешку, один фельдшер — тонкий, с лицом, выточенным из пепла — шепчет, склонившись к чашке:

— Будто каша наша стала слаще от этих слов…

Их глаза встречаются. Мирослав смотрит на него — и в этом взгляде нет укора. Только усталость. Только тихое понимание: за этими словами — страх, не больше.

«Даже смех здесь — оборонительная реакция. Как у омеги, что учится выживать среди альф. Я сам — такой же».

Секунда — и он уже снова смотрит в блокнот, словно та мятая страница — щит. Руки дрожат, но только внутри. Снаружи — он будто камень, обросший мхом, неподвижный, молчаливый, но хранящий огонь.

Он знает — сейчас каждый из них видит: Мирослав не просто врач. Он тот, кто, вопреки трещинам в собственной душе, готов держать равновесие.

И в этой мгновенной, почти зримой перемене — начало их единства. А может быть — только иллюзия. Потому что в этом воздухе, полном шороха ложек и солёного привкуса хлеба, с каждым вдохом всё явственнее проступал тяжёлый, липкий страх.