Он вытер руки спиртом, но холод не уходил. Кожа помнила прикосновение — не физическое, а куда глубже. Он закрыл глаза, глубоко вдохнул — и впервые за долгое время почувствовал слабость.
«Я — чужой в этом времени. Но и он — чужой в своём горе».
Эти слова стали его тихой мантрой. И он понял: всё, что будет дальше — уже не просто его работа. Это борьба, которую он ведёт с самим собой. И, может быть, с тем, что он так и не решился назвать.
Глава 116
Вещи из будущего
Мирослав стоит у окна своей комнаты в общежитии — место, которое ещё вчера казалось укрытием, а теперь кажется узником, запертым в собственном теле. За окном — влажный московский вечер, фонари горят мутным светом, как глаза больного зверя, и каждый их луч кажется чужим и угрожающим. Воздух в комнате густой, пахнет сырой штукатуркой, лекарствами и чужими следами обуви — следами людей, которые приходили и уходили, оставляя за собой тени.
Он опирается ладонями о подоконник. Пальцы дрожат, но он не знает — от холода или от внутренней дрожи, которая не даёт выдохнуть. Тело ломит: ноет спина, тянет затылок — как будто кто-то глухо, методично стучит изнутри черепа, требуя ответа. Лёгкое головокружение, как после бессонной ночи, а в горле — терпкий привкус железа.
«Что, если я схожу с ума?».
Он чувствует, как эта мысль пульсирует в висках. Липкая, как тень в углу комнаты, она прикасается к нему, и он невольно сжимает зубы, чтобы не дать ей прорваться наружу.
— Ты же врач, Мирослав… Зачем тебе эти видения, этот страх? Ты ведь всегда был уравновешенным…
Голос Николая звучит в памяти — смешанный с эхом собственных мыслей. И это эхо колючее, резкое, как ледяная вода на коже.
Мирослав закрывает глаза, но даже так он видит перед собой бесконечный коридор — светлый, больничный, с запахом карболки и пустотой в глазах людей. В этом коридоре он не Мирослав-врач, не Мирослав-омега — он пустой сосуд, в котором кто-то чужой разливает собственную власть.
«Я чужой. Чужой здесь — и чужой там, откуда пришёл…».
Он вслушивается в тишину вокруг: где-то за стеной кашляет старик, скрипит кровать, с улицы доносятся глухие шаги. Но всё это — как сквозь вату. А внутри — будто сердце стучит с другой скоростью, сбивая дыхание.
— Николай должен знать. Только он…
Он отталкивается от подоконника, ощущая, как влажный холод пропитывает его насквозь. Каждое движение даётся с усилием — мышцы ноют, словно после долгой болезни, но он не может позволить себе сдаться.
Тени от лампы на стене дрожат, удлиняются — и в них ему чудится чьё-то лицо. Может быть, это всего лишь его собственное отражение, размытое, как недопитая мысль. Но он не отводит глаз, потому что знает: сегодня он скажет то, что нельзя произносить. И от этого зависнет всё — дружба, доверие, даже его собственное право называться человеком.
«Или я один. Навсегда один».
Он выдыхает, коротко, как отрезок молитвы, и сжимает пальцы на подоконнике так, что кости побелели.
— Николай. Я должен рассказать тебе правду…
И эта тишина, густая и вязкая, кажется теперь не врагом, а последней границей перед тем, как сказать вслух то, что так долго жил внутри него.
Он сидел у стола, перебирая пальцами кончик карандаша — кончик, который уже несколько раз надломился, словно подчеркивая хрупкость всего вокруг. Комната была пуста, но напряжение витало в воздухе, как испарина после долгой лихорадки.
Вдруг — резкий стук в дверь. Не громкий, но вырванный из тишины, он прозвучал, как сигнал тревоги. Мирослав не сразу поднял глаза — секунду он цеплялся за движение руки, как за последнюю точку опоры.
— Войдите.
Он сказал это спокойно, но голос предал — дрогнул на миг, чуть слышно, как дыхание в холодной воде.
Вошёл Николай — высокий, ссутулившийся, будто нёс на плечах не просто своё тело, а что-то большее. Глаза у него были красные от усталости, а пальцы — чуть дрожали, словно каждый жест ему приходилось выцарапывать из себя.
— Ты звал меня… Что случилось?