— Я… Я сам едва верю, — признался он, слова будто вырезали горло. — Но это правда. И я не могу больше молчать. Я должен хоть кому-то это сказать.
«Он не поверит. И это нормально. Никто бы не поверил. Но… я не могу больше быть один с этой правдой».
Николай откинулся назад, но только на секунду — снова приблизился, оперевшись локтями на стол. Взгляд его был тяжёлым, как олово, и в этом взгляде не было насмешки — только боль.
— Ты боишься? — спросил он тихо, едва шевеля губами. — Ты боишься, что… я предам тебя?
— Нет, — Мирослав покачал головой. — Я боюсь, что если я не скажу… я сойду с ума.
Пальцы Николая сжались в кулак. На миг казалось, что он ударит по столу — но он только стиснул зубы.
— Ты говоришь… — начал он, но голос предательски дрогнул. — Ты говоришь это так, будто ждёшь, что я… поверю. А я не знаю, как. — Он выдохнул. — Я не знаю, как мне… быть с этим.
— Мне не нужна твоя вера, — тихо сказал Мирослав. — Мне нужно, чтобы ты… просто был рядом. Чтобы знал.
Слова замерли, и тишина, наступившая после них, была страшнее любого крика. Она давила, как сырые стены этой комнаты, как холодный свет лампы, от которого больно глазам.
Он почувствовал, как по спине пробежал холодок — то ли от страха, то ли от близости чужого тела в этом тесном пространстве. В груди колотилось, и дыхание стало рваным, как будто воздух в лёгких горел.
— Я не… — Николай проглотил слово, взгляд его метнулся в сторону. — Ты знаешь, что это… — он не договорил, но Мирослав понял.
— Знаю, — сказал он. — Но сейчас я говорю правду.
Молчание. В этом молчании каждый из них слышал, как стучит его собственное сердце — тяжело, отчаянно. Мирославу казалось, что он стоит на краю — ещё шаг, и провал. Но он не отступал.
Он хотел протянуть руку — коснуться Николая, но не сделал этого. Дистанция между ними была — короткая, но непреодолимая. И в этой дистанции — вся суть: чужое и своё, правда и безумие, одиночество и необходимость быть услышанным.
«Я боюсь, — подумал он. — Но если я остановлюсь сейчас — я умру. Не телом, но тем, кем я был».
Мирослав стоял, опершись о край стола, чувствуя, как острые края фанеры врезаются в ладони. Тело его дрожало — не от холода, а от той невидимой грани, к которой он подошёл. Снаружи, за окном, Москва тонула в сизом мареве — казалось, город сам замер, ожидая, что он выберет.
Внутри рвались два чувства — отчаянное желание сохранить эту зыбкую правду только для себя и безысходная уверенность: если он снова замолчит, он перестанет быть собой.
Николай смотрел на него, и в этом взгляде было что-то от чужого человека — но не от врага. Мирослав знал: сейчас решается всё. Он увидел, как дрогнули губы Николая, и это дрожание было для него последним толчком.
— Скажи, — тихо попросил Николай, словно бы в молитве. — Скажи это ещё раз.
И Мирослав сказал. Слова, которые ломали горло, но рождались где-то глубже, чем страх:
— Я не из этого времени.
Тишина была такой густой, что казалось, она имеет вес — давит на плечи, сдавливает горло. И в этой тишине слышно было всё: скрип старых труб за стеной, тяжёлое дыхание Николая, собственный пульс — рваный, неравный.
«Сейчас всё изменится. Я уже не вернусь назад».
Николай закрыл глаза, и Мирослав увидел, как на миг дрогнули его веки — как будто он сам борется с этим признанием.
— Ты… — начал он, но голос сорвался. — Ты понимаешь, что это значит?
Мирослав кивнул — медленно, как под гнётом чего-то огромного.
— Понимаю. Но у меня нет другого выхода.
В этот момент он понял: нет пути назад. Эта правда — как открытая дверь. Пройти сквозь неё — значит потерять всё, что казалось надёжным. Но остаться — значит предать самого себя.
Глаза защипало, но слёзы не прорвались. Вместо них — тупая боль в груди, как гвоздь.
Молчание после признания было страшнее крика. Оно будто втягивало в себя — бездонное, как шахта, уходящая вглубь земли.
И тут — новый звук. Стук двери где-то в коридоре. Шаги. Сухой кашель старого санитара. Мирослав вздрогнул — этот звук будто вернул его обратно, в эту комнату, где он всё ещё стоял, где воздух всё ещё пах спиртом и лекарствами, а правда уже проросла между ними — жгучая, необратимая.