Они напротив. Треугольник из тел, теней и невыносимо плотного воздуха.
Мирослав положил ладони на колени. Вены на руках вылезли — будто хотели тоже что-то сказать. Он дышал, но казалось — воздух не входит в лёгкие, а просто двигается рядом.
— Вы думаете я ваш сын?
Молчание стало другим. Не тишина — вязкая, как сгущёнка в стакане, забытом на подоконнике в феврале. Даже лампа, что гудела с утра, вдруг прикусила язык.
Пётр медленно кивнул.
— Не думаю. Я… знаю.
Илья не отводил взгляда.
— Это не логично. Но логика — не здесь. Мы это… чувствуем.
Мирослав смотрел им в лицо. Впервые — прямо. Не как доктор, не как вежливый омега с чужими документами и взятым напрокат голосом. А как человек, потерянный в лабиринте, который вдруг услышал своё имя.
«Если они лгут — пусть. Но пусть это будет красивая ложь».
— Простите, — сказал он.
Он замолчал, опустил голову. Но потом поднял — резко. Как будто рубанул себя изнутри.
— Простите… но я не могу быть им.
Тишина. Пауза. Илья чуть наклонился.
— Почему?
— Потому что…
Он вдохнул. Не глубоко. Но достаточно, чтобы сказать то, что никто не должен был слышать в этом времени.
— Потому что я из другого года.
Пётр нахмурился.
— Простите?
— Я не должен быть здесь. Я… — он сглотнул. — Я попал сюда не рождением. Переместился. Или… был перезаписан.
Слово звучало глупо. Он знал. Но другого не было.
— Год, из которого я пришёл, — две тысячи двадцать пятый.
Он не моргал. Не дышал. Только сидел. Пусть ударят. Пусть выгонят. Пусть спишут на сумасшествие. Это — уже неважно.
— В этом времени меня не должно быть. И вашего сына… я не могу быть им. Я не рождался пятнадцать лет назад. Я был взрослым. В другом теле. В другой Москве. Где воздух пахнет выхлопами, а вместо труб — экраны. Где люди не знают друг друга по кличке и рангу, а прячут правду в смартфоне. Я… не могу быть им.
Он посмотрел на них.
— Но.
Слово прозвучало, как скрип двери в коридоре. Кто-то вышел. Или вошёл. Но в коридоре — тишина. И эта тишина была как признание.
— Но, если верить в то, что всё, что живёт, не исчезает… если верить, что душа — не фокус, а материя, то, может быть…
Он взял паузу. Внутри что-то отвалилось. Как кусок льда от лодки.
— Может быть, я не он. Но я — из него. Реинкарнация. Отпечаток. Пульс памяти. Если так — то вы не ошиблись. Просто… ошиблись этажом.
Он опустил голову. Улыбка была слабой. Почти мёртвой.
— Если хотите, пусть это будет вашей версией. Красивой. Ложной. Или нет.
Пётр ничего не сказал.
Илья кивнул.
— А мы её выберем. И будем с ней.
Он протянул руку — не для рукопожатия. Просто чтобы быть ближе.
Мирослав не коснулся её.
Но и не отстранился.
— Спасибо, — сказал он. — Мне было нужно, чтобы кто-то в это… поверил.
«А я — потом решу, верить ли в это сам».
Пётр выпрямляется и подаёт стул Илье. Сам остаётся стоять — прямая спина, руки за спиной, взгляд словно вгрызается в узор обоев, не давая себе права дрогнуть.
Илья осторожно вынимает из внутреннего кармана нечто сложенное. Бумага? Ткань? Мирослав не знает. Он видит только движения пальцев — медленные, будто ритуальные. В этом есть какая-то внутренняя тяжесть, как будто каждое движение что-то возвращает.
У Мирослава будто срезает опору под ногами. Не больно — нет. А странно легко. Будто кто-то невидимый отстегнул крюк, удерживавший его внутри этой жизни. Он больше не якорен. Ни к чему. Ни к кому. Но и не один. И в этом — что-то новое.
— Нам не нужно твоё объяснение, — тихо произносит Пётр, глядя в стену. — Только одно: ты жив. И ты нужен.
«Что значит „нужен“? Зачем? И кому — я или тот, кем я был?..».
Мирослав медленно садится. Осознаёт, как выравнивается дыхание. Словно вся грудная клетка до этого была сдавлена ремнём. Но в затылке — холод. Тонкий, точечный, как пальцы зимы, дотронувшиеся до кожи. Такой же, как в детстве, когда он возвращался по вечерней улице в пустой квартире. Только теперь — не пусто.
— Если… если вы мои родители… из прошлой жизни, — он смотрит на них, не моргая, будто боится, что моргнёт — и всё исчезнет. — То я с радостью хочу с вами познакомиться.