«Я не дома. Но я не изгнан. Может быть, этого достаточно».
— Я останусь на ночь.
— Мы уже застелили, — Пётр кивает в сторону комнаты.
— Даже если утром я проснусь и окажусь в другом времени…
— Значит, сегодня ты с нами.
И этого, как оказалось, было достаточно. Вечер не требовал большего. Комната, запах чая, и голос, который уже не фальшивил. Или — фальшивил по-своему, но не разрушал.
Глава 120
Ночь в общежитии
Мирослав поднялся по скрипящей лестнице на свой этаж. Лампочка над дверью мигала, как будто устала от собственного существования. Из-за одной из дверей слышался глухой голос диктора — рассказывали про досрочное выполнение норм шахтёрами Донбасса. Всё остальное — молчало. Общежитие, казалось, дышало в такт радиопередаче: глухо, равномерно, как шахта. В нос бил запах сгоревшей каши, сырой ткани, облупленного кипятка из общего чайника. Он шёл, и каждый шаг будто эхом уходил вдаль, как если бы он не вернулся в комнату, а вошёл в тоннель, ведущий назад — туда, откуда уже не выбраться.
Он открыл дверь в свою комнату. Ручка, как всегда, поклонилась скрипом. Узкое окно, за которым не светились ни фонари, ни чужие квартиры. Кровать стояла неровно — одну ножку подперли сложенной газетой. Стол подле окна был пуст, только потёртая клеёнка и чашка, где высохла заварка. На полке над раковиной — жестяная мыльница, щетка, банка с содой. Всё было на месте. Но теперь это место будто больше не знало его.
Он прошёл внутрь, скинул пальто, оставил его висеть на одной пуговице. В руке — всё ещё кулон. Он не помнил, как начал его держать. Просто знал, что не мог разжать пальцы.
Он сел на кровать, сгорбился. Посмотрел на блокнот, лежащий на углу стола. Когда-то он записывал туда, кто и что сказал, какие дни стали подозрительно повторяться. Но сегодня блокнот был мёртвым. Бумага не ждала новых слов.
Он щёлкнул настольную лампу. Она вспыхнула с треском — на секунду осветив пыль в воздухе, затем затеплилась жёлтым тусклым огнём, который делал трещины на стене похожими на шрамы.
Мирослав провёл пальцем по корешку блокнота.
«Я был в доме, где стены помнили», — мелькнуло.
Он откинулся назад. Кровать вздрогнула под ним. Одеяло пахло старым мылом и чьим-то телом, не его.
«Там пели чайники. Тут — только трубы стонут».
Он вздохнул — и впервые за день почувствовал дрожь в солнечном сплетении. Не холод — отторжение. Как будто место, в котором он находился, отказывалось признавать его своим. Комната замерла. Не обиделась. Нет. Она ждала. Как ждут, когда человек уходит надолго.
Он сжал кулон, прижал к груди.
— Если я им не нужен… тогда зачем всё это?
Он не отвечал. И не ждал ответа. Просто держал кулон, как якорь. Как кусок другой жизни, в которую его могли — хотели — принять.
«Если я правда им нужен — разве я не имею права быть рядом? Хоть немного?..».
Он лёг, но почти сразу снова сел. Подушка была чужой — пахла чужим потом, не телом, а следом от тела, которое уже не вернётся. Простыня, будто из наждака, скрипела под его лопатками, как если бы протестовала.
Он повернулся на бок, снова лёг, прижал плечо к стене — и ощутил холод, сырость. Он резко выдохнул, как если бы хотел выдохнуть комнату из себя. Потом сел на край кровати, тяжело опустив ноги.
«Нельзя. Так жить нельзя. Так — не спят. Так исчезают», — подумал он.
Он встал, не включая верхний свет, и сел за стол. Рука сама потянулась к блокноту. Он открыл его — чистая страница. Но писать не стал. Страницы — белые, ровные, глухие.
«Что я им скажу? Что я был в доме, где пыль живая? Где стул скрипит, потому что помнит?».
Он наклонился, взял кулон. Развернул. Гравировка внутри была мелкой, будто нанесённой рукой, неуверенной в своём праве на слово.
Он смотрел — и сердце билось иначе. Не быстрее. Не медленнее. Просто иначе. Словно перескакивало что-то. Как если бы ритм внезапно стал совпадать с чем-то невидимым.
Он прижал кулон к губам.
— Скажи. Хоть что-нибудь.
Он ждал. Не ответа — но звука. Шороха. Вздоха. Хотя бы вибрации металла. Ничего.
Он встал и лёг поверх одеяла, не раздеваясь. Свет настольной лампы не выключил. Он смотрел в потолок, в жёлтую кляксу, которую оставила вода из верхней комнаты.