«Не оправдываться. Не просить. Только структура. Только логика. Тепло — признак слабости. Отклонение — подозрение».
Он начал прогонять в голове возможные формулировки.
— Это не отступление, товарищ Сталин. Это стабилизация.
— Реформа требует устойчивости. Без доверия — она разрушит систему.
— Страх полезен, но кратковременно. Долгосрочно — он разрушает персонал.
Слова шли впрок, как запас сухарей в кармане — не от голода, а от привычки выживать.
«Не знаю, что он скажет. Но знаю, как не падать».
Машина свернула на площадь. Башни Кремля вышли из-под снега, как черепа на вскрытии. Мирослав выдохнул и открыл глаза.
«Пора входить в другой слой времени. Где всё решают за тебя — и ждут, что ты будешь благодарен».
Он достал из внутреннего кармана блокнот. Прочитал свою вчерашнюю запись. И на полях дописал:
«Сегодня — точка. Или в начало. Или в финал. Разницы уже нет».
Кабинет пах табаком, но не дымом — остатком власти, впитанным в дерево. Мирослав вошёл, снял перчатки, прошёл вперёд, не оглядываясь. Сталин сидел у стола, опираясь на локоть, глаза скрыты полутенью от лампы. На столе — папки, карта, часы с цепочкой. Всё на своём месте. Кроме будущего.
— Присаживайтесь.
Голос был не громким, но в нём было всё: ожидание, контроль, недосказанная угроза. Мирослав сел аккуратно, на край стула, ладони сомкнуты, взгляд — туда, куда не больно смотреть.
— Ты остановил реформы?
«Без прелюдий. Без дипломатии. Только суть. И суть — пуля, не вопрос».
— Да, товарищ Сталин. Это было необходимо для…
— Необходимость — вещь тонкая, — перебил тот. — Особенно когда решаешь не за себя, а за систему.
Мирослав кивнул, как хирург перед операцией.
— Я приостановил не реформу. А темп. Внутреннее сопротивление возросло. Без адаптации — они сорвутся. А у нас не психиатрия.
— А у нас что? — Сталин чуть приподнял бровь. — Коммуна?
Мирослав знал: это проверка.
— Больница, товарищ Сталин. С реанимацией. И если пациент не дышит — его нельзя гонять бегом по коридору. Сначала — кислород.
«Каждое слово — лезвие. Ровное, тонкое. Ни оправдания, ни вызова».
— Значит, ты решил стать врачом не только тел, но и структуры?
— Я решил не хоронить реформу под преждевременными аплодисментами.
Сталин смотрел на него, не моргая. Как будто решал — разрезать или оставить.
«Ты не знаешь, чего он хочет. Но знаешь — чего боится. И этого достаточно, чтобы не умереть».
Он чувствовал, как спина покрывается потом, хотя в кабинете прохладно.
— А если сопротивление — не временное? А врождённое?
— Тогда придётся делать пересадку сознания. Через обучение. Через участие. Через страх — но не только.
— Ты забыл, где находишься, Миргородский? — голос был мягким, как вата, но в ней чувствовалась игла. — Тут страх — основа диалога.
— Я помню, товарищ Сталин. Просто боюсь, что если страх — единственное, что у нас есть, то даже лояльность станет ненавистью. Медленной. Но хронической.
Сталин замолчал. Его пальцы коснулись трубки, но не взяли. Он смотрел на Мирослава, и тот знал — ещё одна фраза, и он либо уходит, либо исчезает.
«Не прогнись. Не спорь. Не угождай. Говори с позиций необходимости».
— Я не против страха, товарищ Сталин. Я против хаоса. А сейчас — он ближе, чем нам кажется. И внутри, и снаружи.
Секунда тишины. Потом — короткий смешок.
— Ты говоришь, как альфа. Хотя все доклады — говорят обратное.
— Речь — не о ранге. А о цели. Я здесь, чтобы довести реформу до конца. Но не превратить больницу в поле боя.
Сталин откинулся на спинку кресла. Его тень на стене стала больше, чем он сам. Но Мирослав не отвёл взгляда.
— Если ты ошибаешься?
— Я отвечу. Лично.
Снова тишина. Потом — короткое движение головы.
— Продолжай. Но знай: я смотрю. Ближе, чем раньше.
«Ты не выиграл. Ты остался в игре. А это — уже победа».
Мирослав кивнул. Грудь сжалась от выдоха, который он держал всё это время.
Сталин медленно поднял руку, словно оценивая вес воздуха между ними, и ткнул пальцем в край карты СССР.