Шаги в коридоре отдавались в темени. Не в ушах — в затылке. Как будто кто-то другой повторял его движения на полшага позже. Двойник. След.
«Ты вошёл человеком. Вышел — функцией».
Он сел в машину. Водитель молчал.
— В больницу.
«Обратно — не домой. Обратно — в шахту».
И только когда кузов дрогнул на колее, Мирослав позволил себе мысленно прошептать:
«Это я выбрал. Это — я. Я принял. Не спасение. Не власть. Ответственность».
И впервые за всё время ему стало не страшно. Потому что страх ушёл. Остался только холод. Рациональный. Точный.
Как хирургический зажим.
Когда машина скользнула во двор больницы, ночь уже пересекала середину. Фонари гудели не светом, а напряжением — жёлтое свечение, как от старой ртутной лампы, бралось за кожу и оставляло привкус металла. Мирослав не вышел сразу. Сидел. Смотрел, как по тёмному стеклу отпечатался его профиль — не лицо, а тень, чужая, вытянутая, как будто время ещё не догнало форму.
«Теперь я — не я. Теперь каждое моё слово — это выстрел из чужого рта».
Он опустил голову. На пальто лежал белый налёт — не пыль, не снег. Просто осадок. Как после химической реакции.
«Я больше не омега. Я — представитель. Я — носитель линии. Я — функция».
Водитель кашлянул — не с намёком, а будто от холода. Но Мирослав уже понял: каждый звук теперь будет значить больше, чем сам по себе.
Он вошёл в приёмный корпус через служебный вход. Дежурный поднялся, резко вытянулся. Слишком резко. Это не было уважением.
— Товарищ Миргородский… Вас… уже ждут.
— Кто?
— Зам начмеда. И… ещё двое из главного корпуса. Они хотели… обсудить.
«Обсудить. Не поговорить. Не спросить. Уже — обсуждают. Уже — за глаза. Уже — внутри них я существую без себя».
— Пусть подождут. Мне нужно пройтись.
Он пошёл по коридору. Медленно. Как будто ступал по воде. Свет в коридорах был тусклым — и всё равно казался избыточным.
Из окна процедурной кто-то посмотрел. И сразу отвернулся.
— Он теперь с ними. Наверху.
— Думаешь, просто так ездит?
— Нет. Там что-то…
— Не лезь. Лучше молчи.
«Вот оно. Теперь я — звук в чужих головах. Опасный, нерезкий, но жгучий. И даже если я скажу правду — они услышат приказ».
Он вошёл в ординаторскую. Там было пусто. Только халат на спинке стула и чашка, где чай высох за полсуток.
Он сел.
«Назад нельзя. Даже если скажешь: „Я больше не хочу“. Уже поздно. Потому что ты теперь — уже в их журнале».
Он поднял трубку телефона, чтобы сделать фиктивный звонок. Просто чтобы чувствовать что-то своё. На другом конце никто не ответил. Только тишина и дыхание.
Он не повесил.
— Это Миргородский. Я не отказываюсь. Я просто… уточняю срок. Мне нужно знать, сколько у меня есть.
«Я не знаю, кто слушает. Может, никто. Но если слушают — пусть знают: я не бегу».
Он положил трубку. Встал.
— Работаем, товарищи. По поручению.
«Теперь я — не существо. Я — носитель. И если умру — они просто передадут дело другому. Это и есть бессмертие. В форме прокрутки».
Он открыл журнал назначений. Написал дату. Расписался.
Подпись дрогнула.
«Рука помнит страх, даже когда мозг его отрицает».
Он вытер каплю чернил пальцем.
— Вперёд. До конца.
Он стоял у умывальника в операционном блоке, холодная вода стекала с рук, оставляя на кафеле пятна, будто следы мыслей. В зеркале — не он. Лицо чужое, но подчёркнуто спокойное. Без страха. Без сомнений. Без прошлого. Всё, что было до — растворилось в Москве, пропитанной приказами и пеплом протоколов.
«Я не стоматолог. Я — механизм. Если я остановлюсь, он скрипнет. Если сломаюсь — он заменит. Я либо часть машины, либо в её пасти».
Он вытер руки полотенцем, посмотрел на пальцы: ровные, без дрожи. Никакой дрожи.
Вошёл заведующий хирургическим. Осторожно.
— Миргородский… Можно вас на минуту?
— Говорите.
— Там внизу — срочная. По линии НКВД. Указание — только вы. Личный список.
— Где бумаги?
— Уже у вас в кабинете.
— Хорошо. Через пять минут буду.
Он вышел без суеты. Каждый шаг — как пункт в инструкции. Пройти. Принять. Вмешаться.