Но сердце сжалось.
— Их мужья… их семьи… — вырвалось у него и тут же осеклось.
Он отдёрнул руку, словно обжёгся.
«Нет здесь жён. Нет семей. Есть только функция и долг. Всё. И в этой системе, Миргородский, ты тоже — не человек. Ты инструмент».
Он встал, прошёлся по комнате. Шаги были глухими, будто пол пропитался ватой. На стенах — схемы черепа, старые таблицы по санации. Он остановился у окна. За стеклом — туман. Фонари светили, как глаза наблюдателей. «Не смей забывать, где ты», — шептало стекло.
Он вернулся к столу. Сел. Положил ладони на папку с планом.
— Мы не можем их заставить поверить, — прошептал он. — Но мы можем их заставить работать. А потом… они начнут верить. Через результат. Через то, что выжили.
Он снова поднял ручку.
Остановился.
«Это уже не страх. Это что-то другое. Как будто каждый штрих — это отпечаток судьбы. И если я напишу не так… кто-то завтра не проснётся. Кто-то будет арестован. Кто-то умрёт от сепсиса, потому что кто-то другой побоялся тронуть привычный распорядок».
Внутри раздался голос — тот самый, из прошлого кафе, где пахло чаем и старым деревом:
«Ты не должен быть один».
Мирослав закрыл глаза. Николай. С его неловкими репликами, с этой отчаянной честностью в голосе. Он не был из этой эпохи. Но был из этой жизни.
Он медленно открыл глаза. Потянулся к самому спорному листу. Касаясь бумаги, словно кожи живого существа. Потом, решительно, разложил перед собой всю папку. Аккуратно. Один за другим. Он не зачёркнул ни строки.
— Останется всё. До последней запятой, — сказал он вслух. — Я не для того сюда пришёл, чтобы врать самому себе.
«Если суждено — сломают. Но не прогну».
Он вытянул спину, потянулся к лампе, усилил свет. Бумаги легли ровно. Стул заскрипел, как будто протестуя. За окном глухо проехал грузовик.
Время пошло. Обратного уже не будет.
Мирослав шёл, словно во сне. Под сапогами глухо отдавалось холодное каменное покрытие кремлёвских коридоров, вычищенное до зеркального блеска. Слева и справа — дубовые двери, за каждой из которых, казалось, могли решаться судьбы стран, альф, и тех, кто был ниже по иерархии. Над головой — своды, по которым прокатывался тяжёлый гул шагов охранников.
— Сюда, — коротко бросил один из сопровождающих, не глядя на него.
Мирослав кивнул, будто это имело значение, и перешагнул через порог.
Комната встретила его запахом выветрившегося табака и старой кожи. В углу тикали массивные часы, словно в изощрённой издёвке над чужаком, чей ритм жизни был вовсе не отмерен этим временем. За массивным столом, освещённым только лампой с тёмно-зелёным абажуром, сидел он.
Сталин.
Его поза казалась ленивой, почти небрежной, но Мирослав сразу почувствовал: ни одно движение здесь не было случайным. Это была та власть, которую не нужно демонстрировать — она просто есть, как давление воздуха, как гравитация. Он не мог объяснить, как, но ощущал: Сталин знал. Всё. Уже.
Сталин не поднял глаз, только медленно перелистнул первую страницу отчёта.
— Долго готовился, товарищ Миргородский. Первая встреча была любопытной. Что теперь?
Мирослав едва заметно выдохнул. Он знал, что дрожит, но знал и то, что нельзя позволить этому выйти наружу.
— План, который спасёт тысячи жизней и выведет медицину на новый уровень.
Сталин поднял глаза. Тяжёлые, внимательные, пронизывающие — не как у альфы. Хуже. Будто он смотрел не на плоть, а в сам смысл бытия.
— Говори.
«Он знает. Не спрашивает — проверяет. Один неверный акцент — и всё».
— Программа по обучению санитаров и младшего персонала. Протоколы анестезии — стандартизированные. Обмен между учреждениями: каждые три месяца. Метод контроля — фиксированный, с допуском не более трёх процентов смертности на операционный период.
Сталин снова опустил взгляд к бумагам.
— Смело. Особенно — с учётом сегодняшнего уровня подготовки. Ты хочешь, чтобы мы учили тех, кто учить не привык?
— Хочу, чтобы мы начали. Если система не двигается, она гниёт. И она гниёт, товарищ Сталин.
На этом слове Мирослав впервые допустил риск. Он почувствовал, как в комнате стало теснее, будто воздух стал вязким.
Сталин медленно закрыл папку.