Глубокий вдох. Мирослав закрыл глаза на мгновение, собирая разбросанные мысли в единую нить.
— Я не лгу вам, — голос его прозвучал тише, чем он рассчитывал, но с каждым словом набирал уверенность. — Я действительно из другого времени. Я стоматолог, вчера получил диплом и мечтал о будущем… о семье, о карьере. И вдруг, в один миг, оказался здесь, совершенно один и беспомощный.
Его пальцы слегка сжались на краю стола. Мирослав чувствовал, что каждое его слово, каждый жест оцениваются с холодной точностью. Ему нужно было говорить максимально осторожно, но врать он не мог.
— Ваше время, — раздался ровный голос Сталина, — оно сильно отличается от нашего?
Мирослав поднял на него взгляд и на мгновение замешкался, но затем кивнул.
— Да. Очень сильно.
Он посмотрел на свои руки, словно надеясь найти на ладонях ответы на все вопросы, которые мучили его. Затем продолжил, стараясь подбирать слова.
— У нас есть технологии, которых здесь ещё долго не будет. У нас другой образ жизни, другая медицина, другие взгляды…
Сталин чуть склонил голову, выражение его лица оставалось спокойным, но в глазах вспыхнул интерес.
— Другие взгляды? — произнёс он медленно. — Например?
Мирослав почувствовал, как внутри всё сжалось. Он знал, что эта тема скользкая, что здесь, в этом времени, каждое сказанное слово может обернуться против него. Но если он хочет, чтобы ему доверяли, он должен говорить честно.
— Например, на свободу… на то, как люди должны жить, — тихо сказал он, не отводя взгляда. — У нас нет такого контроля над личностью…
На мгновение в комнате воцарилась тишина. За окном едва слышно прошёлся шагами патруль, где-то вдалеке глухо скрипнула калитка, и чей-то негромкий голос сказал: «Доброй ночи». В этой тишине было что-то зловещее, напряжённое.
Сталин задумчиво кивнул, поднеся руку к подбородку.
— Значит, ваше будущее более свободное, — медленно проговорил он. — А вы верите, что такая свобода лучше того порядка, что мы строим сейчас?
Мирослав задержал дыхание. Это был вопрос, на который не было простого ответа. Он знал, что в его времени Сталина называют тираном, диктатором, человеком, державшим страну в страхе. Но здесь, в 1935 году, перед ним сидел человек, который верил в свой путь. Он не знал, каким этот человек станет через годы, он видел только того, кто строил новую страну, того, кто смотрел на него, словно проверяя, насколько он честен.
— Я не знаю, — наконец произнёс Мирослав, опуская плечи. — Я не политик. Я просто хочу жить и делать своё дело, лечить людей. Но здесь… здесь я чувствую себя пленником.
Он сам не ожидал, что скажет это вслух, но сказанное уже не вернуть. В воздухе повисло напряжение. Сталин изучающе смотрел на него, его пальцы медленно барабанили по подлокотнику стула.
— Пленником, — повторил он негромко, словно пробуя это слово на вкус.
Мирослав чувствовал, как его сердце колотится в груди. Он не знал, как воспримут его слова. Но если он и был пленником, то не только этого дома, но и этой эпохи.
Сталин не сразу отвечает. Он молча наблюдает за Мирославом, оценивает, словно пытаясь проникнуть в самые глубины его мыслей. Затем медленно откидывается на спинку стула, подносит руку к подбородку и устремляет взгляд в одну точку, будто видит что-то далёкое, недоступное для остальных.
— Я понимаю, что вы сейчас чувствуете, — наконец говорит он, негромко, но твёрдо. Его голос ровный, почти мягкий, но в нём звучит неумолимая уверенность. — Запомните, Мирослав, у каждого времени своя правда и своя цена за ошибки. Ваша свобода там, в будущем, не пришла сама собой. Она была завоёвана через борьбу и жертвы.
Он делает паузу, переводя взгляд на маленький настольный календарь, где красными чернилами отмечена дата. Год 1935-й. Время, в котором Мирославу ещё вчера казалось невозможным оказаться. Время, где свобода значила нечто иное, чем он привык понимать.
Мирослав сглатывает, чувствуя, как внутри зарождается смутное беспокойство.
— Вы хотите сказать, что и я должен бороться? — тихо спрашивает он.
Сталин резко поднимает на него взгляд. В этом взгляде нет злобы, нет насмешки, но есть что-то почти неизбежное, что-то, что заставляет Мирослава замереть.
— Нет, — отвечает Сталин спокойно, но в его словах чувствуется непоколебимая твёрдость. — Я хочу сказать, что вы должны быть готовы платить свою цену, если хотите вернуться обратно.
На какое-то мгновение кажется, что воздух в комнате становится гуще. Тиканье часов на стене звучит громче, чем раньше, и Мирославу мерещится, что их механический ритм отбивает время, отпущенное ему в этом странном, чужом мире. В этом времени, где власть принадлежит таким людям, как тот, кто сейчас сидит перед ним.
За окном слышен редкий стук каблуков по мостовой — чей-то запоздалый шаг, растворяющийся в глубокой ночи. Вдалеке переговариваются двое патрульных, и даже сквозь толстые стены этой комнаты слышен их негромкий голос, напоминающий Мирославу о том, что свобода здесь — нечто хрупкое, а шаг в сторону может стать шагом в бездну.
Сталин медленно отрывает взгляд от календаря и вновь смотрит на Мирослава.
— Вы ведь понимаете, — произносит он негромко, — что с этого момента назад пути нет?
Мирослав не отвечает сразу. Он знает, что этот человек не спрашивает ради вежливости. Здесь, в этом времени, решения принимаются быстро. Здесь не дают второго шанса. Здесь доверие — роскошь, которую нужно заслужить.
Он глубоко вздыхает, ощущая, как холод проникает в его пальцы, как невидимое давление заставляет его тело напрячься. Он чувствует себя так, будто стоит на краю, балансируя между прошлым и будущим, между тем, что он знал, и тем, что ему ещё предстоит узнать.
— Понимаю, — наконец отвечает он, голос его звучит ровно, без дрожи.
Сталин молча кивает, будто именно этого и ждал. Он вынимает из кармана портсигар, раскрывает его, но не закуривает. Просто смотрит на аккуратно уложенные папиросы, словно в их белых бумажных оболочках скрыт ответ на все вопросы.
— Завтра начнём, — говорит он наконец. — Вы должны понять, Мирослав, что знание — это сила. А сила… требует жертв.
Мирослав не отводит глаз. Он понимает, что в этих словах скрыт намёк, предупреждение. Может быть, даже обещание.
Но больше всего его пугает то, что он уже не уверен, что хочет вернуться обратно.
Сталин встаёт со стула, и даже этот простой жест ощущается как нечто весомое, словно вместе с ним поднимается сама неумолимая поступь истории. Его шаги неторопливы, выверены, но несут в себе несокрушимую силу, точно он движется не просто по комнате, а по карте собственной страны, размышляя, какие решения должны быть приняты. Подойдя ближе, он останавливается прямо перед Мирославом, и между ними устанавливается мгновение тишины — той самой тишины, что предшествует решениям, меняющим судьбы.
Глубокие глаза Сталина внимательно изучают лицо Мирослава, словно стремясь разгадать каждую эмоцию, спрятанную под внешним спокойствием. В его взгляде нет гнева, нет осуждения, но есть что-то большее — та самая проницательность, которой обладают только те, кто привык смотреть на людей как на шахматные фигуры, но в этой конкретной игре пока не может понять, кто перед ним — пешка или нечто более значительное.
— Я верю вам, — наконец произносит он, негромко, но с той тяжестью, которая делает каждое слово нерушимой истиной. — Не до конца, но верю.