Нормального человека это письмо ранило бы. Ван Баосян взял ее утрату и превратил в ровные строчки бухгалтерской книги, силой хладнокровного расчета обратил несчастье во благо. Она же ощутила, что принимает его доводы, принимает внутренне то, во что так старается поверить. Неважно, что он умер, а я не могу горевать.
Если Ван Баосян не блефует…
Она холодно подумала: «Я снова будут вести с ним дела».
11
Ханбалык
Баосян лежал, в ужасе свернувшись клубком. От грозы вздрагивали занавеси балдахина. Оконная бумага билась о решетку, как его сердце — о ребра. Снаружи гремело, но его разбудил не гром. Во сне он все время спотыкался о тот самый звук, как о проволоку, и резко просыпался, мокрый от пота и перепуганный. От усталости и отчаяния его уже тошнило. Спать отказывался его собственный ум, словно отворачиваясь от чего-то невыносимого. Но что может быть хуже этой пытки бессонницей?
Гром раздался ближе. В сухом Ханбалыке снег еще не выпал, однако бури бушевали отменные. Баосян давно перерос детский страх грозы, но каждый раскат отдавался в нем дрожью, как штормовое предупреждение отдается гулом в металле.
Однажды отец попытался выбить из него страх. В памяти застряло одно из тех ранних бессвязных воспоминаний, по которым трудно определить возраст. Сколько же Баосяну тогда исполнилось? Бояться точно уже было не по возрасту.
От летнего зноя в отцовском доме подтаял березовый деготь между половицами. Скучающий Баосян лежал на животе и ковырял его ногтями. Пахло обожженным металлом, как от свежезаточенного ножа. То и дело попадались застрявшие муравьи. Он вытаскивал всех, хотя им все равно уже пришел конец. Вот бы Эсень поскорее вернулся. Хоть будет с кем поскучать. Но Эсень после обеда вечно пропадал где-то, а Баосяну оставалось только ждать.
Первый раскат застал его врасплох. Баосяну всегда становилось не по себе от грома. Он был всепроникающим. Даже если заткнуть уши, звук ощущался кожей, подошвами ног, пугая чуть ли не до крика. Ну а когда загромыхало всерьез, беспокойство Баосяна затмило ужасное предчувствие катастрофы. Там же Эсень, посреди грозы. На ровных дорогах, широко раскинувшихся полях и пастбищах поместья укрытия нет. Эсеня по дороге домой ударит молния, убьет. Чем больше Баосян об этом думал, тем реальнее казалась мысль. Эсень погибал в его голове с каждым ударом грома. Баосян всхлипнул в отчаянии. Утрата Эсеня — это ведь не то же самое, что абстрактное отсутствие матери или человека, чье имя и кровь Баосян унаследовал. Это пустота в нем самом, кровоточащая дыра на месте чего-то жизненно необходимого. Он такого не переживет.
Отец обнаружил, что сын истерически рыдает на полу. Чагон неприятно удивился. Не одобрил. Но до отвращения и презрения тогда еще было далеко. Тогда он еще надеялся, что Баосян исправится.
— Баосян! Что такое? Вставай!
Куда там. Он ревел, не помня себя, и царапал половицы в попытке скрыться от источника ужаса. Смутно понял, что его вздернули за шкирку и выволокли из дома во двор, где бушевал ветер.
— Слушай бурю! — Чагону пришлось кричать, чтобы сын услышал. Молнии стремительными световыми ножницами кромсали темный двор, а Баосян бился и плакал в отцовской железной хватке. — Это же просто звук! Чего тут бояться? Встань! Учись управлять своим страхом!
Много лет спустя, когда Чагон уже махнул на сына рукой и отношения их вконец испортились, Баосян гадал: а мог ли он вообще стать таким, как хотелось отцу? Теперь, вспоминая, с какой досадой Чагон смотрел на орущего до потери пульса сына, он понял — нет. Не мог. Страх был иррационален, но реален. Как же не считать его частью себя, своей личной истиной? Ребенком Баосян не мог облечь это в слова, однако в глубине души всегда требовал от тех, кому якобы не все равно, понять его правду. А если они не могут — не хотят! — то и он не станет ломать себя через колено ради чужого одобрения.
Теперь он и сам бы не смог объяснить, откуда у маленького ребенка упрямое нежелание расставаться с чертами, которые окружающим кажутся недостатками. И все же, подумалось ему с удивленной, недоброй гордостью, даже тогда я был собой.
Сквозь шум бури Баосян уловил голоса у главных ворот, затем — внезапную суету во дворе: люди забегали туда-сюда. Когда на пороге возник Сейхан с фонарем, забрызганным ливнем, он уже был одет и готов. То ли резкие угловатые черты Сейхана делали его лицо таким выразительным, то ли слуги Баосяна вообще не трудились скрывать свои чувства, но волнение Сейхана бросилось в глаза сразу. Секретарь сказал без предисловий: