Выбрать главу

Утрами на траву садилась мелкая густая роса. По пятницам и субботам пахло горьким березовым дымом: дачники топили бани, делали шашлыки. Из-за соседских заборов доносились эйфорические вопли. Кислород и жареное мясо возбуждают апатичного горожанина. Я слушал и ухмылялся.

Тринадцать лет — все свое детство, изрядный и мощный кусок жизни — я прожил в деревне, среди людей, чьи руки по пятнадцать часов в день были по локоть погружены в землю, и стал навсегда далек от созерцательного умиления. Погружаясь в классиков, в обстоятельных литераторов-дворян, в Тургенева, Бунина, Набокова, я никогда не читал — перелистывал — их пейзажи, не понимал их одуванчиков, уединенных купаленок, поэтической неги в буколических лопушках. Да и Куинджи с Левитаном казались мне как минимум предвзятыми. «Над вечным покоем» — плохое название. В природе нет и не бывает покоя, ни в траве, ни в кронах; повсюду, при пристальном рассмотрении, видно спешку жизни, суету размножения и пропитания. В этом смысле правдивы трагические «Подсолнухи» Ван Гога, и еще — уважаемый мною Рокуэлл Кент, его резко сделанные горы и долины очень хороши, написаны рукой, умевшей, помимо кисти, держать и топор, и нож, и лопату.

Мои предки жили в глухих нижегородских лесах, в старообрядческой общине, кормились ремеслами, и мое отношение ко всему, что тянется из земли, или бегает по ней, — чисто крестьянское, утилитарное. Моя бабка Маруся никогда не говорила «растет» — только «прет». Домашних зверей эксплуатировала жестоко. Кошку никогда не кормила — та питалась строго мышами, летом на десерт ловила стрекоз, а если случалось ей задавить крота, обязательно приносила на крыльцо: смотрите, я работаю. Цепному псу Кузе в плане пожрать доставалась в основном вода, слитая с вареного картофеля; каждого, кто проходил мимо забора, Кузя облаивал взахлеб, заходясь в истерике; несколько раз в год его спускали с цепи, и он носился по двору, безумный от счастья и обиды, детей и кур в это время прятали. Как я сейчас понимаю, хуже судьбы цепного пса может быть только судьба пса, приученного искать наркотики. В том и другом случае человек, приспосабливая животное для своих нужд, уродует его. Несчастного Кузю я вспоминаю каждый раз, когда прохожу мимо городских собачек, вымытых шампунем и обряженных в особые комбинезоны, и если такая псина поднимает ногу, чтобы обсикать дверь моего подъезда, я с трудом удерживаюсь от искушения отвесить ей хорошего пинка. Таковы мои гены, так меня воспитали, я слишком часто видел, каким именно образом человек — царь природы — утверждает свою власть над живым миром.

По пятницам и субботам, ковыляя по дорожкам, слушая издалека доносящиеся дамские хмельные визги, звон бутылок и тявканье диванных болонок, я улыбался и ждал воскресного вечера, самого тихого времени. Во всей неделе у меня был только один такой вечер. Когда можно послушать натуральные звуки. Шелест ветвей, гудение жука или шуршание ежика, пробирающегося сквозь кусты.

В такой вот вечер, воскресный, в начале июня, я его и поймал, ежика.

Не знаю, почему, но всякий раз, когда я вижу ежика, я немедленно стараюсь его изловить и принести домой, просто для забавы. Всей забавы — полчаса, потом дикую животину приходится отпустить. Еж — не хомячок, его в клетку не посадишь. Оказавшись на людях, он может часами лежать, свернувшись. Оставленный в доме, ночью он будет бегать, громко топая, опрокинет блюдце с молоком и непременно очень вонюче нагадит в нескольких местах. Ночью, при ярком лунном свете, на краю леса, пересекая узкую пыльную дорогу, он выглядит смешно, у него высоко поднятый светлый зад, энергично двигаются мускулистые ягодицы. Ежи — существа крепкие. Лось, например, случайно забежав на окраину города, может умереть от разрыва сердца, ему страшно. А еж спасает себя в два приема: сначала пытается убежать, потом сворачивается. Ну, его можно бросить в воду, тогда он развернется и поплывет, показывая острую черную морду и ловкие лапы. Я ни разу не пробовал. Но приносил домой регулярно. Правда, все это было давно, еще до того, как я решил, что моя стихия — большой город.

…Кое-как, используя две сломанные ветки, я донес зверя до дома, предвкушая потеху. Женщины прибежали смотреть, с ахами, охами и прочими восторженными междометиями, какие умеют издавать только те, кто вырос на асфальте. Потом посторонились, уступая дорогу самому главному, полуторагодовалому. Сначала сын несся изо всех сил — все бегут, и мне нельзя опаздывать — и даже едва не упал, запутавшись в собственных ногах, но по мере приближения к серому колючему шару скорость замедлялась, и в итоге самый главный благоразумно спрятался за ноги взрослых. Я перевернул ежа, чтоб можно было рассмотреть хотя бы кончик носа, — лесной житель громко засопел. «Ого», — сказал сын, крепче ухватывая мою штанину. Еж быстро понял, что его боятся (животные мгновенно чувствуют чужой страх) и повел себя увереннее: сжался, разжался и заворчал. «Ишь ты», — сказала жена. «Угрожает», — сказал я и несильно ткнул его палкой: пусть знает приличия. Сын смотрел во все свои огромные, доставшиеся от матери глаза, в них читалось примерно следующее: страшное, серое, колючее, но маленькое; пожалуй, можно подойти поближе, чтоб лучше рассмотреть, но не слишком близко, а то, кто его знает.