Истбери — скромный торговый городок в центре маленького сонного графства. И список дел, предназначенных к слушанию, здесь обычно так же скромен. Здешняя сессия, завершающая турне, всегда напоминает легкий десерт после тяжелого и зачастую неудобоваримого юридического изобилия, какое «выставляют на стол» Рэмплфорд и Уитси. Одновременно неудобно и необычно заканчивать турне в городке, где можно ожидать наименьшего количества работы. Но Южное турне, естественно, гордится тем, что в нем все происходит не так, как в других, и твердо противится попыткам что-либо изменить в своей организации.
На сей раз, однако, список дел в Истбери, хоть и привычно короткий, был отнюдь не прост. Он состоял всего из трех дел, но одного из них оказалось достаточно, чтобы растянуть период сессии на беспрецедентные в здешних местах четыре дня. Это были четыре дня, вызвавшие у всех присутствовавших острый интерес и такие же острые разногласия. Зал суда, словно специально соразмерный объему работы, которая обычно здесь проводится, был миниатюрным. Судейская скамья, ложа присяжных, скамья подсудимых и свидетельская трибуна с четырех сторон плотно обступали крохотную квадратную площадку, на которой барристеры, сталкиваясь с солиситорами и друг с другом, маневрировали, пробиваясь в тот угол, из которого можно было допрашивать свидетеля, не поворачиваясь при этом спиной к присяжным. По внешнему периметру этого квадрата, в разной степени испытывая неудобства от сидения на твердых скамейках без спинок, собирались те, кто присутствовал здесь либо по долгу службы, либо по собственному влечению.
Именно в такой обстановке в течение трех с половиной дней проходил процесс над Джоном Окенхерстом, обвинявшимся в убийстве любовника своей жены. Дело не привлекло к себе особого Внимания прессы. Возможно, если бы удобства для журналистов были менее скудными или Окенхерст занимал более высокое положение в обществе, оно освещалось бы более широко, даже в разгар войны. Но для жителей Истбери и его окрестностей оно представляло страстный интерес, и маленький зал бывал набит до отказа с начала до конца процесса. В деревушке, где обвиняемый работал кузнецом, этот интерес пережил и процесс, и самого подсудимого; и прошло много лет, прежде чем в местном юридическом сообществе перестали возникать бурные дебаты о том, был ли Окенхерст повешен справедливо или по ошибке, стоило лишь какому-нибудь приезжему поднять этот вопрос.
История, которую сэр Генри Баббингтон, государственный обвинитель, огласил в первый день ассизов, была простой и мелодраматичной. Сэр Генри, вообще имевший склонность к мелодраме, излагал ее впечатляюще эмоционально. На маленькой арене каждая модуляция его звучного голоса, каждое мимолетное выражение его подвижного лица были слышны и видны отовсюду. И любой, кто, слушая его, невольно переводил взгляд с него на Петтигрю, сидевшего в углу в нахлобученном почти до самого своего сморщенного носа парике, наверняка сочувствовал человеку, которому предстояло скрестить шпаги с таким сильным оппонентом в столь, казалось бы, очевидном деле.
У Петтигрю и впрямь были основания для беспокойства. Он ни в малейшей степени не боялся Баббингтона, которого знал и любил и чьи слабости умел обращать в свою пользу. Но у него вызывала опасение линия защиты, которую он имел смелость избрать, тем более что он и сам верил в нее лишь наполовину.
— А вообще, — с саркастическим превосходством заметил старший по возрасту обвинитель, бросив взгляд в сторону Петтигрю, — молодому человеку порой совсем не вредно верить в невиновность своего подзащитного.
Петтигрю отнюдь уже не был молод, и это определенно был тот самый случай, когда он чувствовал бы себя гораздо спокойней и уверенней, если бы мог быть безоговорочно уверен, что его клиент заслуживает осуждения. Разбиравшийся в деле лучше, чем многие, он знал: преимущество не на его стороне, — и его сильно тревожила вероятность того, что невинного человека признают виновным.