Выбрать главу

Лагерная одиссея Шаламова подвигает его к другим выводам. В экстремальных условиях сталинской каторги выяснилось, что человек, вне зависимости от своей социальной или сословной принадлежности, чаще всего бывает злым и низким и люди из народа, крестьяне ничуть не лучше, если не хуже, интеллигентов. 99 процентов заключенных, по мнению Шаламова, были стукачами, доносчиками. Массовые концлагеря беспощадно обнажили худшее, что испокон веков присуще человеку, дремало в нем, если дремало. Это не открывалось искусством с достаточной отчетливостью. Русская классика, считал Шаламов, не сумела провидеть будущий жестокий век, психологически подготовить к нему своих читателей.

Исключением здесь является лишь Достоевский. Шаламов порицает его за романтизацию уголовного мира в «Записках из Мертвого дома», но он полагает, что в главном автор «Братьев Карамазовых» показал человека, каким он есть в сути своей. И многое провидел,— заглянул в будущее и предостерег от наступающего тоталитаризма любого рода. Полемически заостряя проблему, Шаламов заявляет: «Достоевский был вне всякой русской традиции... Нельзя даже сравнивать прозу Достоевского... с прозой Толстого... Достоевский был гением».

Шаламов ощущает себя преемником Достоевского, хотят никогда об этом не говорит прямо. Но по масштабу своего мышления и пластической выразительности образов они соизмеримы. Колымские рассказы — не только о лагерях. Они о жизни и смерти. Ненавидя сталинизм, Шаламов не возлагает только на него вину за нравственное падение узников ГУЛАГа, где никто никому не помогает, держась «заповеди»: умри ты сегодня, я умру завтра. Ни на воле, ни в лагере люди в подавляющей массе своей не умеют, не хотят по-настоящему сопротивляться злу вне их и внутри них. Конформизм дорого обходится человеку и человечеству. Разумеется, Шаламов не ставит на одну доску жертв и палачей — вина и ответственность последних несравненно больше, горше, но и первых обелять не стоит. ГУЛАГ рассматривается в шаламовских рассказах как точная социально-психологическая модель тоталитарного, а отчасти и любого общества. «...Лагерь — не противопоставление ада раю, а слепок нашей жизни... Лагерь... мироподобен. В нем нет ничего, чего не было бы на воле, в его устройстве, социальном и духовном».

Художественно-конкретные, документальные рассказы Шаламова напоены мощной философской мыслью, которая придает им особую интеллектуальную емкость. Эту мысль невозможно запереть в барак. Ее духовное пространство составляет все человеческое бытие с его неизбывными коллизиями добра и зла.

Шаламов, мы помним это, был не только прозаиком, но и поэтом. Писать стихи он начал очень рано. И стихи, свои и чужие, которых он знал весьма много, помогали ему выжить в колымском аду. Он их повторял и в карцере, когда думал, что вскоре умрет. Он их создавал, перебирая десятки вариантов, лишь только оставался наедине с самим собой и если хватало сил на это. Сам факт такого сочинительства имел принципиальное значение в шаламовской судьбе. Выходило, что он не сломлен, что он может думать, творить, ощущать себя человеком.

В 1952 году, будучи еще на Колыме, Шаламов посылает свои стихи Борису Пастернаку, у которого они получили высокую оценку.

В своих стихах Шаламов более традиционен, чем в прозе. «Ямб и хорей,— полагал он,— на славу послужившие лучшим русским поэтам, не использовали и в тысячной доле своих удивительных возможностей. Плодотворные поиски интонации, метафоры, образа — безграничны...» В лагере ему было нелегко вести такой поиск: он подчас не имел возможности записывать свои строчки, работа шла в уме, но не на бумаге. И тем не менее, преодолевая это «нелегко», Шаламов, даже в самых неблагоприятных условиях, упорно работал над тщательной отделкой стихов. Но иногда и отказывался от нее: более важным ему представлялось, особенно в стихотворениях, написанных на Колыме, сохранить то непосредственное чувство, которое владело им в те минуты, когда они создавались.

Поэзия Шаламова удивительно искренна, доверительна. И в то же время она органично интеллектуальна, автор выступает в ней как поэт-мыслитель, прошедший долгие дороги жизни.

Поэзия — дело седых.

Не мальчиков, а мужчин.

Израненных, немолодых.

Покрытых рубцами морщин.

Шаламов превосходно знал русскую поэзию. С огромным уважением относился к Пушкину и Баратынскому. Высоко ценил Блока и Пастернака. Но более всего ему близки два поэта: А. Фет — «Я вышел в свет дорогой Фета...» и Ф. Тютчев «вершина русской поэзии», по Шаламову.