Хотя не в стуле, а в душе иголка,
И потом — нет, я не пьян нисколько —
Оставь меня, красавица, оставь!
Конечно, ты, как бомба, рвёшь мне душу,
И эта клуша просится наружу —
Тебя воспеть, но я ей кайф нарушу,
Чтоб не нарушить собственный устав!
Бей, кукла, взглядом в сердце, будто в грушу,
Пугай любовью к мужу — я не струшу!
Тепло у баб скрывает волчью стужу!
Оставь меня, красавица, оставь!
Грядущее моё неразличимо,
А прошлое уже неизлечимо,
И пусть я не последний дурачина,
Не поддаётся осмысленью явь!
Так чем всё это драпать не причина,
И ведь не ты ж застрельщица почина,
Пускай я с виду лакомый мужчина,
Оставь меня, красавица, оставь!
Обратите внимание на эту совершенно дворовую лексику, совершенство строфики и рефрены эти прекрасные. Я у Дидурова больше всего люблю именно песни, «Райские песни»:
В переулке, где мы отлюбили,
Тишины стало больше и мглы.
Постояли, пожили, побыли,
Разошлись за прямые углы.
И скончался зачатый недавно
Звук двуглавый [миф шершавый], как отзвук шагов.
И остались [родились] от нимфы и фавна
Три куплета из слёз [букв] и слогов.
И совсем я люблю совершенно незабываемый «Блюз волчьего часа». Если бог даст и когда-нибудь я сниму «Эвакуатор», то начинаться он будет с этой песенки. Он её когда-то спел на моём дне рождения (тогда она была только написана), и я её запомнил с тех пор на всю жизнь. Понимаете, её же невозможно не петь, её хочется спеть! А что я буду вам сейчас демонстрировать свой вокал?
Первый стриж закричал и замолк —
Моросит и сверкает [светает] окрест.
Поводя серой мордой, как волк,
Ты чужой покидаешь подъезд
И глядишь, закурив за торцом,
Как из точно таких же дверей
Вышел он — тоже с серым лицом, —
В час волков, одиноких зверей.
Это звук самых первых шагов,
Это час для бродячих волков,
Это шум самых первых машин,
Это блюз одиноких мужчин.
Ну, мог бы я вам ещё почитать, но прочту ещё одну коротенькую вещь. Знаете, для меня Лёшку читать — всегда наслаждение, потому что это молодость моя, это Москва. Причём он по-настоящему поэт летней Москвы — опустевшей, такой пыльной, солнечной, где какой-нибудь один школьник, которому некуда уехать, переживает первые взрослые романы. Вот эта вечерняя остывающая Москва, отдающая тепло, такая элегическая, пустынная, с пыльной листвой, с какой-нибудь одинокой звездой… Гениально же у него сказано:
Дымится [ярится] над Столешниковым лето,
Смеётся [дерётся] и тоскует детвора,
Звезда июня, словно глаз валета,
Скользит пасьянсом окон до утра.
Ну чудесно сказано! Такая совершенно Маяковская метафоричность. И вот:
Когда это было, века ли промчали, года ли,
Отняли тебя у меня и другому отдали,
Но я поклянусь слюдяною дорожкой из глаз,
Что пламень меж бёдер девчачьих твоих не погас!
Святые слова продаются на всех перекрёстках,
(Звук какой! Какая аллитерация на «с»!)
И лёд стариковский пластом нарастает в подростках…
Не вякает из-под махины эпохи Пегас,
Но пламень меж бёдер девчачьих твоих не погас!
Исплешила моль до дешёвой подкладки гордыню,
Песчинки стеклись и с годами сложились в пустыню,
(Дальше я там что-то не помню.)
Но пламень меж бёдер девчачьих твоих не погас!
А что им с того, тем, кто нас друг у друга отняли —
С законным ли спишь кобелём, с тазепамом, одна ли —
Смогли, и весь сказ, но начни, моя память, показ! —
И пламень меж бёдер девчачьих твоих не погас!
Вот эта такая лолиточная любовь, любовь восьмиклассница к ровеснице — это и есть главная детская травма Дидурова. Он и оставался таким же робким, ненастным, романтическим восьмиклассником, который дворовую грязь воспевает с абсолютно вийоновскими интонациями. Он и был такой Вийон московский. Он очень мало прожил, очень много написал, и главное — создал удивительное поколение, им воспитанное и благодарно его вспоминающее.