Выбрать главу

В какой степени Грушницкий готов был раскаяться? Думаю, что не готов. Потому что самолюбие в таких людях всегда сильнее. Ну, там же есть потрясающий кусок, когда, помните, Печорин говорит: «Вспомни, мы были когда-то друзьями». Но именно милосердие врага, именно снисходительность врага — это та вещь, которую Грушницкий простить не может. И потом, всё-таки надо сказать, что Печорин — чудовищно высокомерный персонаж. И, конечно, Грушницкий абсолютно прав, когда отвечает: «Я себя презираю, а вас ненавижу. Нам двоим на земле нет места, я вас зарежу из-за угла». Очень, по-моему, убедительно.

«Можно ли карту звёздного неба распечатать на принтере?» — имеется в виду, в «Квартале». Да, конечно.

«Можно ли считать, что поэма «Руслан и Людмила» помогла Пушкину в творческом подходе к разработке схемы и концепции «Евгения Онегина»? Поэму, мне кажется, недооценили».

Лёша, она помогла в том смысле, что она выдержана в сходном жанре. Пушкин этот жанр вообще очень любил в 20-е годы. В 30-е уже этого не было. Пушкин же, как совершенно справедливо замечает Синявский, он такой действительно феномен даже не всемирной отзывчивости, а почти пустоты, позволяющей себя заполнять чему угодно. Пушкин всегда существует в диалоге с мировой культурой, и в диалоге с предшественниками особенно. Поэтому очень часто он напрямую отвечает коллеге и собрату, ему необходим этот диалог. Он называл себя человеком публичным, он действительно очень страдает от изоляции, ему нужно, чтобы было с кем разговаривать. «Медный всадник» — это реплика в полемике с Мицкевичем, с поэмой «Олешкевич», с «Посланием к московским друзьям-москалям» и так далее.

«Онегин» и «Руслан и Людмила» — оба текста выдержаны в жанре, как уже было говорено, высокой пародии, то есть в жанре, с одной стороны, пересмеивания, с другой стороны — творческого развития. Собственно, этот метод диалога с великим предшественником впервые освоен в «Руслане и Людмиле», которая являет собой очень часто, очень во многих местах прямую пародию на «Двенадцать спящих дев». Это вообще живой диалог с Жуковским, это ученичество у Жуковского и преодоление Жуковского.

Конечно, «Руслан и Людмила» — это попытка написать русскую вольтерианскую поэму. Такие попытки у него были, начиная с «Бовы», лицейской поэмы. А здесь это попытка иронического переосмысления русского фольклора и русской баллады героической. И конечно, здесь Жуковскому прилетает постоянно. В книжке Марианны Басиной «На брегах Невы» довольно подробно (я помню, в детстве её читал) отслежены параллели с «Двенадцатью спящими девами».

Что касается романа в стихах, то «Онегин» — это безусловный парафраз байроновского «Дон Гуана». Пушкин, в отличие от Лермонтова, который всё время подчёркивает: «Нет, я не Байрон, я другой», — и который ориентируется, конечно, на Гёте… Отдельной огромной темой, совершенно не исследованной пока, мог бы быть диалог Лермонтова и Гёте на материале «Страдания юного Вертера». Ведь, в сущности, «Герой нашего времени» — это и есть «Страдания юного Вертера», переписанные с обратным знаком. И даже там появляется Вернер, который до известной степени выживший Вертер.

Но что касается Пушкина, то, конечно, для него Байрон куда более актуальная фигура. Он всё время в диалоге с ним, в диалоге восторженном и насмешливом. Из всех великих современников — в диапазоне от Гёте до Парни и великих предшественников, до Гюго, которого он успел приветствовать ещё по первой анонимной книжке стихов псевдонимной — для него, конечно, Байрон имел наибольшее значение, он больше всего на него оглядывался.

И вот с Байроном он поступил примерно так, как с Жуковским: он преклонялся перед ним, и он его преодолел. А преодолел в том смысле, что тип русского байронита, который ещё и байронитом себя зовёт без достаточных на то оснований, он им преодолён в «Онегине». «Онегин», я не устаю это повторять, — это мстительное произведение. Это акт ненависти, мести, это акт возмездия по отношению к Александру Раевскому, который действительно с Пушкиным повёл себя очень дурно (смотри «Коварность»).