Синий фломастер расплывался, несмотря на отцовские чары.
На каникулы местная молодёжь выбиралась в море, и Анна вместе с ними; когда ей исполнилось шестнадцать, юноша с глазами тёмными и зовущими, как подземный грот (прежняя Анька подумала бы: как из рекламы) сказал:
– Останься с нами, будь моей.
Волосы у него были кудрявые, и, когда он смеялся, казалось, будто все, кого ты любишь, будут жить вечно. Анна сказала:
– Нет.
Когда она вернулась в родной мир, было семь вечера. С непривычки она шла слишком быстро и в собственных резких движениях узнавала мать. Дверь подъезда была открыта, такая же коричнево-рыжая, как Анна помнила. По лестнице Анна взбежала пешком, удивляясь лёгкости воздуха и тяжести собственной выросшей груди. На звонок вышла мама.
– Девушка, вы кто?
Мама почти не постарела. Сказала:
– А, так вот как оно вышло.
Сказала:
– Заходи.
Из-за мамы выглянула Наташка – выглянула и спряталась, и снова выглянула. Анна узнала в хвостиках свои резинки, подумала: какую чушь я помню. Подумала: могла бы и ребёнку что-нибудь принести, ракушку, может. Сколько ей лет теперь? И сколько мне?
Мама сказала:
– А прикольно получается: у нас с тобой теперь один размер. Осенью сможешь сапоги мои носить.
Анна стояла на пороге, думала: бульк, бульк.
Рябина
Мне нужно сделать всего пять больших шагов. Майку я вывернула наизнанку, а джинсы не стала. Не верю, что меня здесь не узнают.
В разлохматившейся джинсовой сумке есть: фотография юной мамы у источника в горах, учебник по биологии за девятый класс и три молочные шоколадки, которые местная часть моей семьи, конечно, презирает.
Речка широкая, неглубокая, но бурная. Раньше меня всегда переводили за руку: или сам Д., который говорил «без комментариев», или отец, который ничего не говорил, а просто не давал мне падать и вздыхал. И сто раз объясняли все, кому не лень: одна не суйся. Ну, типа: я же смертная, а главное мне пятнадцать. Почему-то в пятнадцать ты не можешь сам решать, с кем тебе жить и что тебе учить. Я стою в воде и шевелю пальцами ног: ногти в облупленном чёрном лаке, Д. так взбесится. И я представляю его вечно усталое, бледное лицо: как будто он придумал гадость и вот-вот озвучит, потом раскручиваю сумку за ремень, как пращу, и швыряю на тот, далёкий, берег.
И делаю шаг.
шаг первый
Всё началось, когда я нашла в сумке рябину и гвоздь. Огромный такой гвоздь, ржавый и погнутый, как будто его кто-то выкрал из музея или даже с раскопок; потом выяснилось – гвоздь мамин, памятный, чуть ли не с того самого похода, очень важный гвоздь; но пока он лежал у меня в сумке между тушью и сплющенным батончиком из мюслей.
Самое глупое, что я бы не заметила. Я шла к школьным воротам, как сто раз ходила, и думала: у меня пышная юбка, жаль, что никто больше не прыгает в резиночки, я бы попрыгала, пока асфальт сухой, и что я во всём чёрном, а в чёрном нельзя, а я специально на это чёрное надела ярко-голубой браслет, чтобы М. И. точно заметила и возмутилась. Нельзя, нельзя тут яркое, это же школа, тут все должны сосредотачиваться и что там ещё. Почему-то никто не вспоминает в такие моменты, что вроде школа – это якобы второй дом, а дома ведь можешь носить что хочешь, я так думаю. В общем, я шла и думала про этот браслет, и что надо добыть яркие туфли и носить их тоже.
Тут вот какое дело: есть столовая, где в перемену можно успеть отстоять очередь и согреться чаем, есть скелет в кабинете биологии, которому я однажды оторвала руку, когда пыталась дружелюбно поздороваться; есть Катька, с которой мы ещё в сопливом седьмом классе три месяца делили один учебник по литературе на двоих и пересказывали друг другу эпизоды из «Тараса Бульбы»; есть полимерная пластика, песенки в наушниках, рецепты коржиков, велосипед и набережная. Можно найти сколько угодно маленьких вещей, которые сделают жизнь пёстрой и терпимой, только это как будто бы в стеклянном шаре, и его нужно встряхивать снова и снова. Потому что за шаром папины проблемы с сердцем и то, как мама притворяется капризной девочкой. Как будто в шаре всё цветное и блестящее, а вне – серое. Или все эти разборочки на кухне, как будто я не слышу через дверь.
– Да расскажи ей, – говорит отец, – она не маленькая.
Отец тоже почти всегда усталый и будто через раз понимает, где находится, но никогда не лезет, если не зовут. В том октябре ему как раз плохело с сердцем, и тогда он и начал спорить с мамой – тихо-тихо, но зато каждый вечер, за вечерним чаем, вместо своих любимых новостей.
Отец говорил: