Выбрать главу

Если во время службы в Красной Армии (в Смоленске и в Гомеле) “краском” Опперпут идейно переродился в савинковца, то теперь в тюрьме произошло обратное превращение: савинковец стал сторонником большевиков. Понять второе преображение Опперпута много проще, чем первое: тюрьма – подходящее место для идейных и политических трансформаций.

В ходе допросов Опперпут дал такие показания против савинковского НСЗР и С, которые уже в начале июля позволили российскому Наркоминделу направить Варшаве ноты с требованием изгнать Савинкова и его окружение из Польши, поскольку их пребывание там противоречит Рижскому миру. Нота предъявила обвинение и польскому Генштабу, связанному с Савинковым. Но одними разоблачительными показаниями следователям ГПУ Опперпут не ограничился. Добровольно или под давлением, но осенью 1921 года в тюрьме он написал обширную брошюру “Народный Союз защиты родины и свободы”, в которой представил савинковскую верхушку как морально совершенно опустившихся людей, без зазрения совести продавшихся иностранным разведкам и ведущим подрывную работу против Советской России. В показаниях и брошюре Опперпут утверждал, что особая ставка савинковцами делалась на диверсии и террор. Опперпут показал также, что руководство НСЗР и С готовилось применить яд для отравления пищи “надежных войсковых частей Красной Армии, батальонов ЧК, частей Особого назначения и т. д.”. Все это и многое другое (взрывы мостов, складов и т. д.) должно было готовить почву для вооруженного восстания, намеченного на сентябрь 1921 года.

Правду сообщал Опперпут или измышлял перед ГПУ? Есть разные мнения на этот счет. Некоторые историки считают, что Опперпут многое измышлял, надеясь заслужить хоть какое-то доверие ГПУ, а его брошюра была “состряпана” там и издана в 1922 г. Есть, однако, и иная точка зрения. Показания Опперпута относительно Савинкова и савинковцев не фальсифицированы. Это подтверждается, в частности, сравнением показаний Опперпута с показаниями других арестованных по делу НСЗР и С.

В уже упомянутом письме В. Менжинскому Опперпут просил освободить его, чтобы он мог “загладить свой проступок” и проступки вовлеченных им “в преступный заговор”. Он просил направить его в Варшаву, где “в месячный срок сумел бы дать Вам возможность полностью ликвидировать все савинковские организации”. ГПУ предпочло оставить пока Опперпута в тюремной камере. Но и без “отправки” в Варшаву своими показаниями он внес немалый вклад в процесс уничтожения последней политической организации Б. Савинкова.

В конце октября 1921 г. польские власти потребовали, чтобы некоторые лица из близкого окружения Савинкова и сам он покинули Польшу. Те пытались протестовать, тогда их выслали с помощью полиции. Начались скитания Савинкова по европейским столицам, встречи с некоторыми ведущими европейскими политиками в поисках поддержки для продолжения борьбы с большевизмом. Но уже шла так называемая “полоса признания” Советской России, и лидеры европейских держав не торопились “признать” Савинкова. Впоследствии, впрочем, он утверждал, что финансовой помощи не просил ни у кого. Разве что у итальянского дуче Муссолини.

Весьма возможно, именно в это время у “несгибаемого” Савинкова произошел какой-то духовный надлом, в конце концов приведший к тому, что “гроссмейстер конспирации” летом 1924 г. решился нелегально пробраться в Советскую Россию. С большими колебаниями, но он, в общем-то, “клюнул” на приманку ГПУ. Арестованные и перевербованные агенты Савинкова включились в гэпэушную игру, посылая своему лидеру сообщения о якобы существующей в России Либерально-демократической партии, выражающей желание, чтобы возглавил ее лично Савинков. Эта “игра” получила название “Синдикат-2”.

В сопровождении близких к нему людей, супругов А. и Л. Дикгоф-Деренталей, Савинков перешел польскую границу… и все трое 15 августа 1924 г. были арестованы в Минске. Позднее, уже находясь на Лубянке, Савинков писал своей сестре Вере Мягковой: “Почему поехал я в Россию? Милая Руся, ты-то знаешь, что я почти не сомневался, что провалюсь. Но будь я снова в Париже, я бы опять поехал. Я не мог не поехать. От эмиграции меня давно тошнило, в ее борьбу я уже не верил давно… Я жил последнее время со смутным, но тусклым сознанием своей – нашей общей – ошибки. Это сознание мне не давало покоя. Я не находил себе места”.5