— Вот уж удивили так удивили! Мои друзья говорят, что это почти верное дело!
— И тем не менее.
— Ну, раз так… Дело, конечно, ваше.
— Хотите знать почему?
— Вы не обязаны объясняться, Марк Модестович. Столь далеко мои служебные полномочия не распространяются.
— Но вы пытались помочь мне не как следователь?
— Конечно же, нет! Просто по-человечески! Наконец, как гражданин… Вы ведь действительно сделали вместе с Ковским большое и важное открытие. В юридическом оформлении этого факта заинтересованы не только вы, но прежде всего наша страна. Этого требуют государственные интересы.
— Вот видите, Владимир Константинович, как вы по-государственному мыслите! Жаль, что те, кого это прямо касается, не берут с вас пример. Им, простите, плевать…
— А вы не о них думайте! Это накипь. Вы лучше на таких, как академик Берендер, ориентируйтесь.
— Поздно. Я, знаете ли, чертовски устал, и мне все равно. Перегорело в душе. Одна зола осталась. Хватит с меня неприятностей. Хочу спокойно пожить. У меня перед глазами, простите, наглядный урок. Да, да, я об Аркадии Викторовиче думаю! Не довольно ли жертв, товарищ майор?
— Вы считаете, что Ковский стал жертвой?
— Результаты вскрытия уже известны? Или это тоже секрет?
— Случай сложный. Труп долго лежал в воде. Заключения судебно-медицинской экспертизы еще нет.
— Так чего же вы дурака тут валяете? Душу выворачиваете? Вы же ведете себя, как последний провокатор!
— Боюсь, вы перебарщиваете, Марк Модестович!
— А вы не перебарщиваете, обвиняя меня в убийстве близкого и дорогого мне человека?
— Я ни разу не произнес слово «обвинение».
— Не обвиняете, так подозреваете!
— Я ни разу не произнес слово «убийство».
— Потому что данных нет, улик этих самых! Были бы — произнесли бы! Но я дам, дам вам материал против себя! Не беспокойтесь! Вас наверняка мучила проблема мотива преступления. Я не ошибся? Так вот, мотив есть: Сударевский убил своего учителя, чтобы сесть на его место. Очень просто! Я принимаю предложение возглавить лабораторию — разве это не веский довод? Как-никак лишних сто тридцать рубчиков в месяц!
— Прекратите истерику! Немедленно прекратите!
— Что?.. Да-да, вы правы, извините меня…
— Принести воды?
— Нет, благодарю вас, не надо.
— Тогда коньяку выпейте.
— Мне от него плохо бывает… Сердцебиение. Еще раз простите. Нервы, знаете ли, не выдержали. Сорвался.
— Вижу, что сорвались. Не знаю только, когда именно. Поэтому вновь решаюсь напомнить вам о предложении академика.
— Нет. Бог с ним, с этим открытием. Тут я пас, говорю со всей ответственностью. Скажете, струсил? Карьерист? Да-да-да! Хватит с меня. Пора и о себе подумать. О своем здоровье, о диссертации, о лаборатории, наконец. Теперь, когда я точно знаю, что Аркадия Викторовича нет, мне ничто не мешает принять предложение Фомы Андреевича. Даже напротив! Я просто обязан сделать это ради светлого имени Ковского как ближайший друг его и ученик.
— Правильно. Но не в меньшей мере вы обязаны сделать и другое: довести до конца дело всей жизни вашего учителя.
— Его уже довели до конца. Хватит! Можете осуждать меня, но я решил жить. Здесь я делаю уступку своему человеческому естеству. С открытием покончено раз и навсегда!.. И хватит о делах. Не пора ли подумать об обеде? Судя по запахам, процесс приготовления находится в заключительной стадии. Не желаете ли помыть руки?
— После всего, что мы наговорили друг другу, мне одинаково трудно как отказаться от вашего приглашения, так и принять его. Я не хочу обидеть Марию и вас, Марк Модестович, но поймите меня правильно, мне лучше уйти.
— Никаких «уйти»! Одно другого не касается! Вы наш гость, и я ни за что вас не отпущу!
— И все-таки я ухожу.
— Вы, конечно, обиделись! Но я был вне себя. Не обижайтесь, прошу вас!
— Я нисколько не обижаюсь, Марк Модестович, но поверьте мне, так будет лучше… У вас волос на плече. Позвольте сниму…
Глава шестая. ВОЛНА IV
В год Зайцаnote 25, когда над государством тангутов Си-Ся пролетел дракон, Темучин вознамерился начать поход на Запад. Но прежде чем поднять на пике с лунным кругом знамя войны — девять черных как сажа лошадиных шкур, — он задумался о жизни и смерти.
Однажды в часы бессонницы Великий хаган понял, что он всего лишь человек. Завоевав Восток и собираясь сильно потеснить или совсем уничтожить Хорезмшаха на Западе, Темучин впервые подумал о конечной цели.
Спору нет, он собрал орды диких кочевников в могущественную империю, которая диктует свою, вернее, его, Темучина, свирепую волю народам и государствам. Нелегко было построить на пепелище древних культур централизованную державу, скованную непререкаемой дисциплиной походного лагеря. Еще труднее оказалось подчинить всех и вся единому закону. Но и это сумел он осуществить. Недаром же ныне на теплых еще, дымящихся развалинах завоеванных городов первыми возникают не дворцы, не храмы и даже не хижины, а хошлоныnote 26 нового правопорядка. Перепись мужчин, ямская почта, налогообложение, мобилизация — вот какие команды выкрикивает покоренным монгольская ясаnote 27. И это хорошо. Но что потом? Чем больше лошадей, тем труднее согнать их в табун. Мудрый стареющий воитель понимал, что империи, как и люди, дряхлеют и умирают. Рано или поздно, но все созданное им пойдет прахом, и, прежде всего, он сам станет тенгри — уйдет в небо. Впрочем, это лишь так говорят: уйти на небо. Никто не знает, что делается за таинственной гранью, отделяющей тенгри от мира живых. Никто оттуда не возвращался.
По мановению его руки смерть косила сотни и сотни тысяч. Он видел, во что превращаются люди, когда одухотворяющее их начало невидимым паром устремляется в небеса. До сих пор он смотрел на смерть лишь как на необходимейший элемент политики. И только. Радости она не доставляла ему. Убивая, он не испытывал ненависти или каких-то мстительных чувств. Холмы из черепов, насыпанные на страх врагам, воспринимал как неизбежное последствие войн, как необходимое напоминание. Сами по себе они не тешили его тщеславия, не пробуждали темных инстинктов и даже не наталкивали на мысль о собственной участи. Людям свойственно извлекать уроки скорее из единичного, нежели из множественного примера. Не горы трупов, а лишь гибель любимого коня навела Темучина на размышления о смысле и цели бытия. Он думал об этом все чаще, углубленнее, пока не ощутил вдруг странное обмирание под сердцем, и сразу же стало ясно, что его тоже не минует вселенское уничтожение существ. А если так, то зачем тогда все? К чему борьба и многотрудные усилия и какова цена стремления, ради которого он не пощадил даже единокровных братьев? Во имя чего он столько претерпел в жизни — на собственной шкуре совсем еще мальчишкой испытал беспощадную облаву смерти, все ужасы погони изведал, все страхи бегства? И настолько бессмысленными и мелкими показались ему собственные суетные порывы, настолько жалкими завоеванные плоды, что он застонал от неутолимой тоски.