Выбрать главу

Снимали поэта за всё сразу. За поэму «По праву памяти», которую без его ведома напечатали на Западе (у нас она будет опубликована через 17 лет). За отказ подписать письмо, осуждавшее Синявского и Даниэля («Пусть знают, что есть хоть кто-то, кто отказался»). За нежелание публично осудить советское вторжение в Чехословакию. За того же «Теркина на том свете», которого вздумает вдруг поставить театр Сатиры. На спектакль набросится «Советская культура» и редактор газеты, бывший секретарь ЦК комсомола Белоруссии Д.Большов. «Мы имеем дело с произведением антисоветским и античекистским, - напишет он донос в ЦК. - Считаю, что такому спектаклю не место на советской сцене». И спектакль снимут. И полгода не пройдет. А когда именно этого Большова вдруг назначат к нему замом в «Новый мир», тогда Твардовский и напишет заявление об уходе. Выжили, затравили, забили.

«Чистили столы, - опишет разгром редакции Солженицын. - Рукописи рвались в корзины, в бумажках рваных были полы. Это походило на массовый арест редакции или на высылку, эвакуацию. Там и здесь приносили водку, и авторы с редакторами распивали поминальные». После погрома из журнала ушла почти вся редакция. Но большинство авторов журнала, его учеников - не ушло. «Мы не ждали, конечно, митингов и демонстраций, как было это, когда громили канал НТВ, - скажет дочь поэта, - но отец надеялся, что его авторы погодят хотя бы первое время печататься в журнале, что не переметнутся они». Куда там? Не предали поэта лишь Ваншенкин, Каверин и Исаковский. И еще Симонов с Наровчатовым, кто прямо отказался занять его кресло...

«Пережили лето горячее, переживем и дерьмо собачье», - гордо скажет поэт одному секретарю ЦК КПСС. А в дневнике напишет: «Собственно говоря, нечего мне бога гневить, у меня еще есть здоровье (с малыми изъянами - зубы, жопа); отличный дом, возможности милых моей душе утех на участке (посадки, пересадки)... Приходит в шутку и не в шутку мысль: а может, я и никакой не писатель, а просто мужик хуторской школы...»

Он будет по-прежнему вставать на заре. В сапогах и в выгоревшем плаще гулять с Фомкой, ньюфаундлендом. Потом работать на участке, потом возиться с внуком. И вспоминать минувшее. Чарлза Сноу, английского писателя, с которым подружится в Англии, и которому, показывая свои руки, скажет: "Посмотри на них. Они в четыре раза больше твоих. Крестьянские руки. Они - мое удостоверение личности». И как один из русских пилотов, когда Сноу подлетал к Москве и уже снижался над аэропортом, сказал ему, тыкая в иллюминатор: «Товарищ Твардовский ждет вас на гудронном шоссе». «Пилот, - вспоминал Сноу, - был взволнован: там внизу стоял великий человек. Впервые в жизни мне являлся человек, обладающий такой литературной славой, какую знал, наверное, Диккенс»...

Много о чем вспоминал. Как плакал, когда умер Сталин, как передал свою четвертую, уже Ленинскую премию, на «культурное строительство» родной Смоленщины. Как смеялся, когда помощник Суслова, оглянувшись на дверь своего начальника, вдруг шепнул ему: «Я скажу Вам, не как помощник, а как читатель: я считаю ваш журнал лучшим». Как, уже уйдя из журнала, поехал в Калугу в психушку выручать попавшего туда ученого Жореса Медведева («если не я, то кто же?»). Вспоминал, как Катаев позвал его однажды в ресторан, в «Националь», а он сказал: «А может, в чайную за Крестьянскую заставу? Там густые щи и ароматная гречневая каша...», и как в Новосибирске, когда у него закончились его «Ароматные», которые только и курил, ему натащили из буфета блоки и болгарских, и американских сигарет, а он так и не смог их курить - маялся до Москвы. Вспоминал, как однажды попал в вытрезвитель! Как напившись у Солженицына все твердил, что и его посадят, и пьяно хвастал: сам маршал Конев предлагал сделать его генерал-майором, да он - отказался. Как дочь в институте сдала историю на пять, «выехав» на пересказе «ошибок его журнала», за что в семье все, кроме него, осудили ее. Вспоминал, как к каждому празднику раздавал деньги лифтершам, дворникам, да и вообще - как помогал людям - вдове Пастернака, дочери Цветаевой, старому уже Соколову-Микитову, писателю, чьей покойной дочери лично установил памятник пока был в Ялте. Вот с ним, со стариком, был раскован и прост, ему мог написать, что на даче, из-за развешенных пеленок внука не пройти по комнате: «Роту солдат обуть (в смысле портянок) - столько этих пеленок. Научное воспитание. Я только думаю, - добавлял, - что я в свое время не посмел бы с... в такую хорошую материю, - терпел бы!..»