Выбрать главу

— У нас его не так уж много. По вашей милости, дорогая.

К тому времени я успел убедиться, что встреча на ложе — встреча соавторов. Только когда они стоят друг друга, рождается славное произведение. Печально, но это случается редко. Поэтому чаще всего приходится проделывать этот труд за двоих. Хотя бы уж тебе не мешали! В тот вечер фатально не повезло. Что Лорелея была рыхловата, это еще куда ни шло. Больше всего меня угнетали ее суетливость и голошение. Когда мы приступили к сотворчеству, мне стоило серьезных усилий прощать ей этот тягостный текст и сохранять боеспособность. Чтобы не уронить своей чести, я вызвал в памяти парикмахершу, обходившуюся единственной фразочкой: «Ну, ты даешь!». (Сей лестный возглас я всегда возвращал по законному адресу.) Вслушиваясь в слова Арины, я только и спрашивал себя: чем это так ушибся Випер? Странная помесь ромашки с кактусом, севера с тропиками, весталки с вакханкой. Меня угостили гремучей смесью. Непереваренные книжки, поздняя разлука с девичеством, сладостный ужас перед пороком и мощная тяга к грехопадению. Все сразу и в лошадиной дозе! При этом она еще не забывала ни о своей гражданской позиции, ни о просветительской миссии. Она верещала без остановки:

— Безумец! (Почему? Непонятно.) Что ты творишь? (Дурацкий вопрос.) Так вот ты какой! Ты сошел с ума! (Просто навязчивая идея.) О, я сразу же тебя раскусила! Как ты бесстыден. И я с тобой. Господи, мы стоим друг друга. Клянись мне, что ты прочтешь Бердяева! (Новое дело. Я обещал.) Нет! Да! Что ж это происходит? (Тоже вопрос по существу.) Ты — дикий бык. Ты — из пещеры. (Странное место для быка, тем более дикого.) Ужас, что делает. Нет, так не бывает, так не бывает! Спасибо тебе, что ты мальчишка! (То бык, то мальчишка — ни ладу, ни складу.) Впрочем, не следовало искать стройных логических обоснований. Во всех этих хаотических вскриках, слившихся в один монолог, меня порадовал «дикий бык». Должен сказать, объективности ради — эпитет ей безусловно удался. Я мысленно ее похвалил. Сказать о возлюбленном «бык» — вульгарно, назвать его «диким быком» — романтично. Пахнуло лесом, охотой, гоном.

Но то была удачная частность. Приятная краска в мазне на холсте. Я сделал все, чтобы первая встреча осталась единственной — я покаялся. Призвал на помощь грызущий совесть призрак поруганного товарища. Нет, невозможно так посягнуть на робкое счастье старого друга. Арина права — я был безумен, какое-то общее помрачение. Она должна понять и простить. Легко ли было мне устоять перед ее общественным жаром?

Конечно, я и не предполагал, что Лорелея мне это спустит. Призывы к трезвости не подействовали, были и слезы и обвинения. Виперу я ее не вернул. Когда мы с ним встретились, он мне пожаловался на то, что с того проклятого вечера, когда он читал с таким успехом стихи на площади Маяковского, Арину как будто подменили. Понять невозможно, что с ней стряслось. Я был удручен, что он так сокрушается. Пытался внушить ему, что все к лучшему. Но он не скоро пришел в себя.

Спустя неделю он пригласил меня на «сбор однокашников» — если быть точным, нельзя сказать, что мы ими были. Мы лишь проникали в премудрости шахмат. С сестрой Богушевича я уж тем более не был связан страдой ученья. Думаю, что бедняге-поэту требовался красивый предлог для благородного возлияния (к последнему я был равнодушен). Он был взъерошен, желчен и сумеречен.

В Богушевиче я нашел перемены. Он похудел и помрачнел, лицо его несколько заострилось — не то от занятий энтомологией, не то от раздумий о человечестве. Кроме того, у него преждевременно появились небольшие залысины. А Рена стала еще притягательней. Однако взгляд ее был все тот же — стойкое трагедийное пламя. Как прежде, ее одухотворенность томила какой-то страдальческой страстностью. Даже когда она оживлялась, эти зеленые глаза хранили печать непонятного мученичества. И сразу же во мне возродилось знакомое отроческое волнение.

Мы выпили раз и другой — со свиданьицем. (Борис и Саня — до самого дна, мы же с Реной — едва пригубили.) Вскоре хозяева шумно заспорили. Было понятно, что эти дебаты стали почти обязательной частью их постоянного общения.

Випер сказал, что путь державы задан уже ее географией и сопредельными ареалами — с одной стороны, ее притягивает буддизм и синтоизм Японии, а также китайское конфуцианство, с другой стороны — либеральность Европы и прагматизм Нового Света, поглядывающего через Аляску, с третьей (или четвертой) — Азия с ее исламистскими традициями.

Богушевич ответил, что география, естественно, имеет значение, но все же отечественную судьбу определяют иные векторы, и прежде всего народный характер, общинная природа которого, ограничивающая его ответственность и располагающая к подчиненности, находится в остром противоречии с его исконным тираноборчеством. А между тем, на последнее свойство Богушевич больше всего рассчитывал.

Рена негромко, но убежденно дополнила брата. Она сказала, что драма заключается в том, что Русь исходно религиозна, основа духовного состава — богобоязненность народа. Но социальные потрясения и катастрофы двадцатого века лишили страну такой основы и в образовавшийся вакуум хлынула стихия деструкции. Брат и Випер с ней согласились лишь отчасти — Випер сказал, что теология, вернее, увлечение ею, сместили у Рены угол зрения, церковь в России всегда сотрясалась — об этом свидетельствовал и раскол.

Тут они вспомнили обо мне, и Богушевич внес предложение выпить за вновь обретенного друга. Рена, которая не однажды бросала на меня свой тревожный и вместе с тем испытующий взгляд, проговорила:

— Тебя не узнать.

— Да неужели? — Я удивился.

— Рене видней, — сказал Богушевич. — А пьешь ты скупо. Должно быть, режимишь.

Он внимательно меня обозрел и спросил:

— Все балуешься с гантелями?

— Надо же пасти свои мышцы, — сказал я, почему-то вздохнув.

Впрочем, я без труда разобрался, чем вызвана моя элегичность. Я словно испытывал чувство вины — рядом со мною сидели люди, можно сказать, из другого мира. Они отягощены проблемами, а я — своей силовой зарядкой. Даже Випер, который хоть и подавлен утратой своей белокурой бестии, полон хлопот о народной судьбе. Я уж не говорю о Рене — достаточно встретиться с нею глазами, чтобы прочесть в их зеленых водах мерцание нездешних забот.

Но, ощущая эту ущербность, я посещал их не без приятности — они были теплые ребята. Несколько раз я виделся с Реной, два раза ходил с ней в консерваторию — слушали ораторию Генделя «Мессия», а также «Реквием» Моцарта. После этих возвышенных встреч с прекрасным она пребывала в самозабвении, неясно было, как к ней подступиться.

Меж тем, она вызывала во мне странное чувство, в нем совмещались и тяга к женщине, и опаска, и даже непонятная жалость. Порой возникало и раздражение. Несколько раз я порывался узнать у нее печальный сюжет несостоявшегося замужества, но что-то неизменно удерживало. К тому же я мог и сам догадаться — отвергнутый не сумел соответствовать. Однажды я проявил интерес к ее необычным научным пристрастиям. Она оживилась и битый час втолковывала мне суть дискуссии — единосущен или единоподобен Господь. Коснулась и спора о двуначалии — неразделимости божеского и человеческого.

Да, это было весьма возвышенно, но мне становилось все очевидней, сколь велика между нами бездна. Я был на одном ее краю с моими трезвостью и здравомыслием, она — на другом, где ее собеседниками были неслышные мне голоса. Надо было вовремя сделать несколько разумных шагов, подальше от края, чтобы не рухнуть. Именно так я и поступил.

Минуло лето, настала осень, а с нею — время специализации. Мне предстояло определиться, найти среди блюстителей права свое ли место, свою ли нишу — самый ответственный момент!

Всегда, когда нужно сделать выбор, утрачиваешь равновесие духа. Я даже не слишком врубился в известие, что соратники низложили Хрущева.

Однако последнее обстоятельство вызвало настоящую бурю в кругах гражданственно мыслящих личностей, вроде Веры Антоновны и отца. Родитель пребывал в ажитации, буквально не давал мне покоя. Глядя на то, как он метался, можно было и впрямь подумать, что он потерял своего благодетеля.