Выбрать главу

Эту драму, эту смертную истому духа, бессильного перед низкой истиной, и суждено Писемскому разгадывать как писателю всю жизнь.

Как человек пишущий, он не знает четко означенного начала, резкого „прозрения“, или перелома, воззвавшего его к перу. Он как–то естественно врастает в писательство: от детских опытов в романтическом духе к опытам юношеским в том же романтическом духе. Гимназические его опусы, переполненные „черкесскими“ страстями, имеют у его однокашников такой успех, что он посылает кое–что в столичные журналы. Оттуда все это возвращается, вряд ли всерьез прочитанное. С той поры молодой автор раз и навсегда зарекается стучаться в редакции „с улицы“. Студенческий свой опус он показывает Шевыреву лишь после того, как преподаватель спрашивает и позволяет показать.

Опус, в общем, задуман все в том же романтическом ключе. Несчастная молодая женщина, выданная замуж без любви, изнемогает под властью самодура мужа. Воздушный романтик, пылкий идеалист из студентов, пытается ее спасти, но у него нет на это сил. На сцену является богатый влиятельный старик, сладострастный негодяй, которому и достается бедная женщина. Повесть, проникнутая воспаленным сочувствием несчастной героине, называется: „Виновата ли она?“.

Простодушное морализаторство, сквозящее в этом названии (и самоочевидное теперешнему читателю), в ту пору, однако, грозит обернуться неожиданностью. Со своим робким вопросом–заглавием Писемский невзначай попадает в след… Герцену, вопрос которого: „Кто виноват?“ — только что прозвучал куда как определенней. Времена подступают пристальные; слова оборачиваются такими смыслами, какими их иные авторы и не думали наделять, — слова твердеют свинцом.

Степан Петрович Шевырев, читая сочинение студента Писемского, ужасается мрачности и безнадежности: на Степана Петровича несет ненавистной „натуральной школой“. Писемскому рекомендовано все смягчить и облагородить. Писемский с готовностью соглашается.

Эта всегдашняя его готовность уступать, марать тексты по первому требованию создаст в будущем много проблем текстологам… Но как бы ни укуталась его первая повесть в ворохи вариантов, — некая заложенная в ней драма все–таки просматривается. И отнюдь не та сентиментальная история о несчастной поруганной женщине, которая ведет начало от романтических намерений. Там драма более глубокая, идущая от интуиции наблюдения и от литературного таланта. И она, эта глубинная драма, отнюдь не тривиальна и далековата от Марлинского! Есть в прозе молодого Писемского какая–то странность, какая–то наивная доверчивость, словно не ведающая своей силы. Он не мотивирует поступков, он дает как бы чистые результативные действия, но эти действия иногда сплетаются в такую странную цепь, что на месте мотивировок надо предполагать либо дьявольскую изощренность и мефистофельскую иронию, либо бездны, вообще не поддающиеся рассуждению…

Пылкий романтик у Писемского оказывается подл, из простительной, впрочем, слабости. Муж несчастной красавицы, изверг и тиран, оказывается честен и трогателен — тоже по слабости. Сладострастный старик, „завоевывающий“ себе любовницу, оказывается, ее по–настоящему любит… Что же он в результате „завоевывает“? Измученную страдалицу, развалину. Никто не достигает цели, все получают не то, на что рассчитывают; все обмануты; пылкий идеалист наказан за доверчивость; в подлеце пробуждена совесть, которую ему не к чему применить. Сцена покрыта трупами… Фатум? Судьбина? Или трезвое убеждение, что высокими идеями в этой жизни все равно ничего не добьешься? В этой жизни виноватых нет…

А вот это, пожалуй, уже ни в какие ворота не лезет. Герцен — твердо знает, кто виноват. Белинский — знает. И Шевырев знает, хотя обвинения тут диаметрально противоположны. Будут это знать и Чернышевский, и Некрасов, и Салтыков–Щедрин, и вся передовая Россия шестидесятых годов. И их противники тоже. Писемскому предстоит в этой связи интересная судьбина.

Итак, он сидит в „костромской глуши“ и перелопачивает повесть по замечаниям Шевырева. Не решаясь послать ему переделанный вариант, он предварительно пишет преданное письмо и, видимо, чтобы поддержать теплящийся огонь в сердце покровителя (а также выиграть время), представляет на суд Шевырева небольшой рассказец „Нина“ — пренаивнейший этюд в совершенно романтическом духе: о прелестной девушке, которая с годами превращается в скучную практичную даму. „А я думал, что она не для здешнего мира рождена…“ — далее этой скорбной сентенции смысл рассказа не простирается, но уж задеть вкус Шевырева здесь ничто не должно. Степан Петрович, кое–как обкорнав новое детище Писемского, пристраивает его в ничтожном журнальчике „Сын Отечества“, где оно, по ничтожности своей, и погребается, никем не замеченное (после смерти Писемского „Нину“ извлечет на свет божий издатель Маврикий Вольф, и все получат возможность убедиться в ее малозначимости).