Выбрать главу

Рыжий мальчишка с кинжалом на поясе что-то крикнул и показал рукой в сторону. Среди поля стоял аист с неуклюже опущенным крылом. Он издавал барабанную дробь клювом, топтался на месте, замирал с печально поникшим крылом. Мальчишки оживленно залопотали. Вожак их в кожаных трусах ткнул пальцем в троих, и они побежали было к аисту напрямик через озимые. Вожак что-то крикнул вдогонку, и мальчишки перешли на межу.

Старик подивился этому и удовлетворенно подумал: «Понимающие растут. Зря хлеб не топчут. Ишь как он их приструнил, чтоб по озимым не бегали. Что ни говори, а народ аккуратный».

Одноухий беспокойно озирался. Но оставшиеся пятеро пацанов не спускали с пленных глаз и держали оружие на изготовку. Не прорваться.

Те, трое, окружили пытавшегося было бежать аиста, схватили его и торжественно принесли. Возбужденно переговариваясь (особенно суетился маленький, очкастый), мальчишки рассматривали птицу. У нее оказалось перебито крыло. Аист не вырывался, сдавшись на милость людям.

— Лес! Лес! — приказал Ганс.

Двинулись к близкой уже дороге, виднеющейся сквозь деревья.

— Куда они нас? — напряженно шепнул Одноухий.

— В деревню, поди, — выдохнул Старик и кивнул на близкие красные крыши на холме.

Синеглазый простонал:

— Не могу идти.

— Опрись на меня. Вот так, — подбодрил Одноухий. — Ничего, я сдюжу.

Синеглазый почти повис на плече Одноухого, еле ковылял.

Шли по меже среди озимых. Гнетущая тишина лежала на полях. Будто шагали они по вымершей планете. И хотя Одноухий за все эти годы, проведенные в лагерях, привык не доверять немцам, сейчас, когда мальчишки подобрали раненую птицу, успокоился. Авось все кончится благополучно. Ну что, на самом деле, будут делать с ними эти пацаны? Ну, приведут в деревню, ну, посадят в сарай. И все. Пацаны ведь. По деревням у них теперь мужиков нету. Все на фронте. Тотальная мобилизация. А в сарае можно посидеть. Там уж наши подойдут. Глядишь, и пронесет. Птицу вон подобрали раненую. Значит, есть в них что-то человеческое, еще не закостенели в злобе. Человек, который животину жалеет, тот и к человеку относится с душой.

И Одноухий успокоился. Не может того быть — пронесет и на этот раз. Он — везучий. Вспомнил слова тетки: «Ты, каторжанец, везучий — сколь дрался, ни разу глаз не вышибли». Это она его костерила, когда он с гулянки приходил, после драки. Вот бы показать ей все, что с ним за эти годы случилось. Тут не одним глазом пахло, жизнь на волоске висела. Поахала бы, поревела. Тетка сдала перед войной — руками и поясницей замаялась. Села ему на шею. Но это так, не в укор сказано. Даже приятно было себя хозяином в доме чувствовать. Тетка перед ним старалась, из кожи лезла. Обед сготовит, стопочку поднесет, все культурненько. Пить бросила, как отрезала. Удивила, надо сказать. А уж он попил и погулял — другому на всю жизнь хватит. Как чувствовал, что четыре года по лагерям горе мыкать придется. Перед самой войной комнату получил в новом доме — на пятом этаже, с балконом. Выйдет, бывало, глянет на завод, на город, будто с каланчи — дух разопрет от гордости. Тетка на балкон не выходила, боялась — обвалится. Сама, чай, строителем была, знала — не доверяй. Все жениться его толкала. А ему зачем? Этого добра хватало. А получилось — зря не женился. Теперь только понял. Должен человек иметь на земле потомство. Ну, да еще успеет — какие годы, двадцать шесть только! А может, растет где его дитё? Баб-то много было, может, какой и заделал. Той же Нюрке. Он перед самой войной с ней валандался. Хорошая девка — обходительная, мягкая. Может, теперь уж и дочка бегает. Почему-то дочку хотелось. Может, «папа» уже говорит? Во сколь годов они разговаривать начинают? У соседки по квартире девчурка была, беленькая такая, с бантиками, через веревочку все скакала и стишки наизусть шпарила. Отец у нее умный, инженер. Глядишь, и Нюрка ему бы такую принесла. А чего, он парень не дурак! Стишки, правда, запоминать не мог, но так ежели — кому хошь… это… как его, ну, если объяснить надо. Кулак есть… Не последний он человек, чего и говорить. Благодарности к Первому мая получал. И премии, как положено. Один раз даже в газетке пропечатали, снимок дали. Всех сталеваров второй мартеновской печи. С фамилиями, честь по чести. Он газет, признаться, и в руки не брал, но эту — от корки до корки прочел. Надо же! Весь город фотокарточку видел и надпись: «Сталевары-стахановцы». Тетка снимок на стенку хлебным мякишем прилепила. Он еще одну газетку купил и с собой таскал. Будто невзначай из кармана торчала. Дотаскался, что потерлась на сгибах. И убедился, что бабы-дуры вовсе газет не читают. Чем только интересуются! Тряпками да тарелками! Приходилось каждой показывать. Уж потом Нюрка его пристыдила: хвастун, мол. Мне, говорит, твое фото не надо, лишь бы сам со мной был ласковым да обходительным. Он тогда обиделся. Вот бабы! Вырастет дочка, Нюрка ей же будет показывать, какой у нее папка в молодости был. Это, брат, не каждого в газетку поместят. Как вернется с войны, так первым делом к Нюрке заявится. А что жив останется — в этом у него сомнения нет. Вот вернется, а его жена и дочка встречают. Ух ты! Он не раз в лагерях после отбоя думку эту лелеял, свыкся с мыслью, что есть у него жена и дочь. А тетка пусть с ними живет, с внучкой нянчится. Жаль только — не знают они, что жив он! Четыре года прошло, похоронили, наверное…