— Знаешь, — вдруг объявил Славка, снимая мокрые сапоги, — я новую поэму накатал. Я читал командирам машин. Им понравилось. Теперь хочу знать твое мнение…
— Она у тебя с собой?
— А как же! Все мое со мной. Правда, малость подмокла, но читать можно…
Развесив на спинке стула мокрую одежду, включая кальсоны с оборванными тесемками, Славка завернулся в мое одеяло и принял позу римского сенатора. В протянутой руке он держал ученическую тетрадку.
— Цицерон, — сказал я.
— Ну что, готов слушать?
— Готов. Она большая?
— Четыреста сорок восемь строк. Не считая названия.
— Шпарь!
— «Баллада о старом Аркаде Иштване и его дочери Марице»…
— О ком, о ком? — удивленно переспросил я.
— Это о давно прошедших временах, — пояснил Славка. — На венгерскую тему.
— На венгерскую? — я был совсем озадачен.
— Ну да!
— Ты что, был в Венгрии?
— Нет, но это не имеет значения… Слушай!
Славка читал с пафосом. Его голос то набирал силу, изображая рев ветра и шум потока, то как бы выдыхался, показывая бессилие человека перед стихией. В поэме рассказывалось о том, как некий трубадур поплатился жизнью за любовь к знатной даме. Чего только там не было: и бегство влюбленных, и погоня за ними, и черное предательство, и умница шут, подсмеивающийся над своим властелином, и многое-многое другое из той же оперы. Это была третья или четвертая поэма, которые накатал Славка между двумя ранениями. Нет, слушать было не скучно: захватывал сюжет и очень хотелось знать, что будет дальше. Но в то же время я никак не мог взять в толк, что побуждает Славку, лихого и бесстрашного командира танкового взвода, участника боев под Сталинградом и на Курской дуге, тратить время на эту рифмованную чушь. Ей-богу, уж лучше бы он писал о том, что видел и пережил за три года войны. Я уверен, у него бы получилось здорово. Однажды я ему сказал об этом, но он так посмотрел на меня, что я уже больше не совал нос в его творческие дела. Он отнял у меня, своего верного друга и читателя, все права, кроме одного — слушать и восхищаться…
Он окончил чтение поэмы примерно в полвторого ночи. К этому времени я уже потерял способность что-либо воспринимать и громко позевывал в кулак.
— Устал? — спросил Славка, свернув тетрадь трубкой.
— Устал.
— Но интересно?
— Интересно, — зевая, ответил я.
— Спать будем или почитаем еще?
— Спать, — жалобно сказал я.
— Еще пару стишат, и все!
Но вместо двух стихотворений он прочел по меньшей мере с десяток. Из них я запомнил только одно — о гондольере, который катает прекрасных дам по Венеции и иногда ловко пользуется их благосклонностью. Были там такие строки: «Я, честью клянусь, никогда не сменю нелегкий свой жребий мужской. Пусть тяжко приходится нашему дню, наградой за то час ночной…»
Услышав их, я едва удержался от улыбки: для кого-то часы ночные, возможно, и являлись наградой. Но для меня, вконец одуревшего от поэзии друга, они были скорее наказанием.
Часа в два я спросил Славку, рассчитывая на его догадливость:
— Послушай, а тебя не хватятся в роте?
— Не хватятся, — усмехнулся он. — Ребята знают, что я у тебя. Так что терпи, брат, до первых петухов…
ГЛАВА ПЯТАЯ
Когда меня разбудили, вовсю светило солнце и где-то за селом высокий и чистый голос запевалы направлял и вел за собой нескончаемую походную песню — солдаты строем шли на боевые учения. Нилина, спавшего прямо на полу в шинели, уже и след простыл. Да и не до него было сейчас. Привезли тяжелораненого. Один из разведчиков чистил наган и не заметил, что в барабане остался патрон. Пять или шесть раз нажимал он на спусковой крючок — ничего, а потом нажал — и раздался выстрел! Пуля угодила стоявшему рядом сержанту в ногу. Его кое-как перевязали и доставили ко мне. Рана была нехорошей. Раздробив кость, пуля застряла где-то в нижней трети голени. От обильного внутреннего кровоизлияния нога прямо на глазах наливалась устрашающим свекольно-синюшным цветом. Я занялся раненым. Вдвоем с санинструктором мы бы справились быстро, но я был один, и на все уходило вдвое, втрое больше времени. После того как я ввел противостолбнячную сыворотку и хорошенько обработал входное пулевое отверстие, предстояло самое трудное — наложить повязку и шину. Едва я дотрагивался до ноги, сержант стонал и матерился от боли…