Первое, что увидел Ипатов, были картины. Великое множество картин. Они заполняли все четыре стены снизу доверху. Только двери пусто белели, украшенные бронзой ручек. Потрясенный этим картинным изобилием, Ипатов стоял в полнейшей растерянности. Здесь были и Репин, и Суриков, и Нестеров, и Врубель и еще многие другие великие художники. И не копии, а оригиналы. Пусть не самые известные, пусть этюды. Кое-какие он знал по иллюстрациям, по сходству с законченными работами, которые не раз видел в Третьяковке и Русском музее. И это все принадлежало Валькиным родителям, а значит, и ему. А он, похоже, и не замечал окружающего великолепия. Для него это была обыкновенная комната, в которой живут, пьют, едят, разговаривают о постороннем. Вот и сейчас Валька даже не взглянул на картины, помчался зачем-то на кухню. Внимание Ипатова привлекла одна картина. Это был, по-видимому, Айвазовский. То же зеленое море, те же барашки волн, то же неистовство, с которым набрасывается водяная глыба на невидимый берег. Ипатов даже не удержался, потрогал море — до того он казался живым, этот квадрат морской воды, втиснутый в золоченую раму.
«У нас два Айвазяна», — сказал появившийся Валька. В руках он держал два стакана и граненую бутылку с какой-то яркой заграничной этикеткой. — Второй — у бати в кабинете».
Он поставил бутылку и стаканы на старинный журнальный столик.
«Садись, старик. Надо обмыть наше спасение!»
Ипатов с любопытством взглянул на этикетку:
«Что это за вино?»
«Шотландское виски. Батя привез из Эдинбурга. Там была какая-то международная встреча хирургов. Когда отец был помоложе, он любил пропустить для сугреву. Теперь он пьет только два раза в году, и то самую малость — на Новый год и на мамин день рождения».
Валька впервые заговорил о своей матери. Из сказанного ранее можно было понять, что его отец в Праге, а дома хозяйничает одна нянька… Где же тогда мать? Но спрашивать об этом Ипатов счел неудобным, а вдруг ушла от них или умерла?
Виски было какого-то странного сивушного вкуса, но зато опьяняло и освежало одновременно. Протрезвевший на какое-то время Ипатов снова захмелел. Разговор зашел о картинах. Оказалось, что их начал собирать еще Валькин дед по матери — известный до революции адвокат и общественный деятель. Медицинский генерал лишь продолжил дело своего тестя. Почти все его немалые заработки уходили на приобретение картин и книг по специальности. И как каждому настоящему коллекционеру, не жалеющему денег, ему страшно везло. Дядя Воля, друг дома и художник, самозабвенно рыскал по комиссионным магазинам и бескорыстно, хотя и на генеральские деньги, приобретал для своего приятеля один шедевр за другим.
«Мне все это до фени, — вдруг добавил Валька. — Батя, кажется, уже завещал картины государству. Правда, кое-что оставил, свой портрет в том числе… Пей, старик!»
Вскоре они совсем окосели. Но за окнами брезжил рассвет, и Валька, зевнув, предложил:
«Давай-ка часок-другой покемарим, первую лекцию пропустим. Кто — как, а я эту тягомотину слушать не намерен!»
Ипатову Валька постелил на диване в генеральском кабинете. Шкафы с медицинской литературой, многотомными энциклопедиями и справочниками удивленно уставились на гостя разноцветными корешками. Едва только Ипатов лег, как у него все поплыло перед глазами. Он долго искал удобного положения и так, в поисках его, незаметно уснул. Проснулся он от неудержимого позыва на рвоту. Пулей вскочил, побежал искать уборную. Он метался между добрым десятком дверей, ведущих в разные подсобные помещения: кладовки, стенные шкафы, кухню, ванную… Когда он наконец добрался до уборной, зубы у него непроизвольно разжались, и все содержимое желудка оказалось на полу. Плотно прикрыв за собой дверь, Ипатов содрал с себя нижнюю рубашку и принялся ею собирать все с холодных и липких каменных плиток. Потом скомкал ее и сунул в самый низ мусорного ведра.
«Ох, господи!» — простонал где-то неподалеку старушечий голос.
Обождав, когда нянька скроется в соседней комнате, Ипатов на цыпочках вернулся в кабинет. По-прежнему мутило. Кружилась голова. Некоторое время он сидел на диване, погрузив ноги в теплый и нежный ворс дорогого ковра. Пожалуй, так он перебрал первый раз в жизни. Даже в тот день, когда убило Веру, он не был настолько пьян, хотя его тоже заносило в какие-то канавы, заброшенные траншеи, подвалы, где сидели перепуганные немцы. Но тогда было большое горе, и оно ни на мгновение не отпускало его. А сейчас он и радовался, и пил на радостях с каким-то смутным чувством неуверенности и тоски. Ох, как далеко пока еще было — и он ощущал это всем своим нутром — до настоящего ликования, до счастья, как когда-то с Верой. Пусть та была не красавица, обыкновенная деревенская девчонка, впервые побывавшая в городе лишь со своей частью, сформированной где-то в лесах. Но именно она, эта деревенская девчонка, дала Ипатову все, что имела, не требуя ничего взамен. И он полюбил ее очень спокойной, необременительной любовью и был даже счастлив…