Шопенгауэр довольно точно говорит здесь о положении женщины своего времени. Женщина в этой морали – не человек с массой потребностей, не личность, а частичное существо, для которого главное в жизни – «половые отношения». И поэтому так узка и однолинейна здесь женская честь, которая целиком сводится к канону девственности для девушек и канону верности для женщин.
«Женский пол, – продолжает Шопенгауэр, – требует и ждет от мужского всего, что он желает, и в чем нуждается; мужчины же требуют от женщин прежде всего и непосредственно лишь одного. Следовательно, надлежит устроить так, чтобы мужской пол мог получить от женского это одно не иначе, как взяв на себя заботы обо всем, и в частности о рождающихся детях; на этом порядке покоится все благополучие женского пола».
«Ввиду этой цели, – заканчивал он, – первая заповедь женской чести заключается в том, чтобы не вступать во внебрачное сожительство, дабы каждый мужчина вынуждался к браку, как к капитуляции»[57].
Отношения мужчины и женщины тут – настоящая сделка: женщина дает мужчине наслаждение, а он обеспечивает ее всем необходимым. Делается ли это с любовью или без любви – не играет никакой роли. Конечно, ни о каком равенстве, ни о какой свободе, ни о какой человечности тут нет и речи. Женщина – только инструмент для удовлетворения мужских потребностей. Она должна воевать с мужчиной, принуждать его к капитуляции, браку, – это продажная цена ее девственности…
Для Ницше любовь – это тоже война, яростная война двух противников, низшее из человеческих чувств. Великий романтик, гремящий обличитель филистерства, он сам был заражен его ядами, и его мрачные инвективы поражали и античеловеческое и человеческое в людях.
И для него женщина – не человек, не самостоятельная личность, а аппарат для деторождения. «Все в женщине загадка, – говорит он, – и все в женщине имеет одну разгадку: эта разгадка зовется беременностью»[58].
Женщина Шопенгауэра была только женой, женщина Ницше – только родительница. «Мужчина для женщины – только средство: цель – всегда дитя», – говорит он.
И он призывает: «Пусть женщина станет игрушкой, чистой и нежной, подобной драгоценному камню, осиянному добродетелями какого-то еще не существующего мира»[59]. Не человеком зовет он сделать женщину, а игрушкой, которой будет наслаждаться ее господин. Ибо женщина для него – существо, которое стоит ниже мужчины.
«Если ты раб, – возглашал он, – ты не можешь быть другом. Если тиран ты, ты не можешь иметь друзей.
Слишком долго скрыт был в женщине раб и тиран. Поэтому женщина еще неспособна к дружбе: она знает только любовь.
… Еще неспособна женщина к дружбе: женщины все еще кошки и птицы. Или, в лучшем случае, коровы»[60].
Конечно, и тут есть правда; века рабства – общественного и домашнего – сделали такими многих женщин. Но слово «еще», которым пользуется здесь Ницше, совсем не указатель на возможность другого будущего. Это просто оборот стиля, ибо в философии Ницше у женщины нет будущего. Все будущее он отводит мужчине, его сверхчеловек – это сверхмужчина. Сверхженщины у него нет, ибо женщина для него – недочеловек.
И он говорит:
«В любви женщины всегда есть несправедливость и слепота ко всему, что вне любви ее. Даже в сознательной любви женщины всегда есть засада, молния и ночь рядом со светом»[61].
И кончается это презрительным, свистящим ударом:
«Ты идешь к женщине? Не забудь плетку!» – так говорил Заратустра[62].
Не один Ницше считал женщину рабыней. «Настоящая женщина, – говорил англичанин Джон Рёскин, – слуга мужа своего в доме его: в сердце же его она – царица»[63].
Свобода для него состоит в рабстве, в повиновении, в подчинении. «Я не знаю, – говорит он, – настанет ли когда-нибудь день, когда познается сущность настоящей свободы и люди поймут, что повиноваться другому, работать на него… – не есть рабство. Часто это лучший вид свободы – свобода от забот»[64].
И Ницше говорил то же самое: «Восстание – это доблесть раба. Вашей доблестью пусть будет послушание»[65].
Конечно, Новое время – время парадоксов, но если рабство – лучший вид свободы, то почему бы ненависти не быть лучшим видом любви, ползанью – лучшим видом полета, а смерти – лучшим видом жизни?
XIX век, начало XX века были временем, когда у многих людей любовь все больше мельчала, все глубже принимала в себя отпечаток царивших тогда нравов. Жорж Дюруа у Мопассана, Берта и Бюбю с Монпарнаса у Шарля-Луи Филиппа, Санин у Арцыбашева были как бы символом этого превращения любви в рычаг – рычаг преуспеяния, пропитания, наслаждения.