К дому Гузенко можно подобраться снизу по заросшей кустарником балочке. Удивительный город: в нескольких минутах ходьбы от центра глухой овражек с прозрачным ключом, похожий на лес парк, какой-нибудь пустырь или такая вот вся в ожине, шиповнике и терне тенистая балочка….
На несколько минут замерла в кустах. Безлюдно и тихо. Двинулась вверх.
Дом Александра Лукича, как уже говорилось, скромным, облупленным своим фасадом смотрел на Симферопольское шоссе, а задворками выходил к этой балке. Приближаться к самому дому не стала. Как ни грызло нетерпение, как ни торопилась, дождалась, когда вышла хозяйка и окликнула:
— Татьяна! До чего- же их всех вышколила эта проклятая война! Татьяна Андреевна словно и не удивилась — не вздрогнула, не переменилась в лице. Как бы занимаясь своим делом, подошла ближе к месту, где стояла полускрытая кустами Анна Тимофеевна.
— Случилось что?
— Твой дома?
— А что?
Эта вечная настороженность! Даже знакомому, ставшему близким человеку не сразу скажешь — да или нет. Вопрос на вопрос: «А что?»
— Из полиции приходили. Андрея Игнатьича ищут.
— Взяли кого-нибудь?
— Пока не слыхать.
— Ладно. Я кого нужно предупрежу.
— За тем и шла.
Человек посторонний вряд ли заметил бы в Татьяне Поляковой какую-либо перемену — неторопливо пересекла двор и скрылась в дверях. Но Анна Тимофеевна видела: из дому вышел один человек, а вернулся совсем другой. Ну, если и не совсем другой, то уж в новом качестве. Тревога вдруг обострилась, как застарелая болезнь, сжала сердце, перехватила дыхание… Шутка сказать — у Татьяны четверо детей мал мала меньше!
Между тем ни самого Александра Гузенко, ни типографии в доме и даже в городе уже не было. Этому предшествовали важные события.
Фронт снова приближался. На юге бои шли пока в Донбассе, на Нижнем Дону и Северном Кавказе, но над Крымом опять начали появляться советские самолеты, люди стали находить листовки и газеты, отпечатанные на Большой земле. Оккупанты в который раз усилили надзор за лесными тропами и дорогами. Оживились разговоры о партизанах. Пока смутные и неопределенные, вроде того, что вот-де «иду я, а он выходит из-за скалы. Я сперва подумала — немец. Сапоги и мундир немецкие. А потом вижу — под мундиром- то наша тельняшка, а штаны и вовсе румынские. Худющий, небритый, лохматый. Спросил, откуда иду и куда, есть ли кордоны на тропах, кто на них стоит и проверяют ли документы. А потом говорит: будь здорова, топай дальше и помалкивай…» — «Что ж ты болтаешь?» — «Так я не немцам — своим говорю. Может, кому и понадобится». — «А где он тебе встретился?» — «Ишь, хитрый какой! Тебе-то зачем? Ну, ладно, ладно… Знаешь, где тропа спускается к Узень-башу? Там еще дуб такой корявый, а рядом скала. А чуть ниже пост полицейский. Я еще побоялась: может, он из этих полицаев, испытывает меня? А потом думаю: семь бед — один ответ. Вниз, говорю, по тропе не ходи, матросик. Там эти гады стоят…» — «А он что?» — «Знаю, говорит, мамаша, знаю. Недолго им осталось тут стоять».
До немцев эти разговоры, видно, тоже доходили. Они заминировали большинство дорог, троп, опушки лесов и выходы на яйлу. Там, где не было мин, усилили контроль. Горные леса опять были блокированы. Время от времени на минах подрывались лисы, зайцы, одичавшие, искавшие прокорма в лесу собаки. Подрывались и местные жители. Саперы тут же ставили новые мины.
Оккупанты не только блокировали лес, но и Ялту отрезали от леса. Предвидя будущее, Казанцев не мог с этим примириться. Да и в настоящем это мешало. Нужны были «окна», безопасные и удобные выходы в горы. Искали их многие, и несколько «окон» было найдено. Однако больше всех в этом, пожалуй, преуспели ребята одной из ливадийских групп. В Ливадии были две совершенно изолированные подпольные группы; одна, когда пришло время, в полном составе ушла в лес, а другая до последнего оставалась в подполье. Связь с нею Казанцев держал в своих руках.
Собственно, вся группа для него олицетворялась восемнадцатилетним щуплым и по виду болезненным парнишкой, с которым свела судьба в «Картофельном городке». Если говорить откровенно, не очень-то и уделял ему там внимания. А вырвавшись из лагеря, и вовсе, казалось, забыл о нем, хотя, как потом понял, что-то хорошее в памяти все-таки отложилось. Сам же Андрей Игнатьевич произвел на Сашу Пересыпкина — так звали парня — большое впечатление, как, впрочем, и на многих других людей, которые жаждали, чтобы кто-то определенно и точно, уверенно и властно сказал, что нужно делать и куда идти. Когда осенью сорок второго Саша увидел Казанцева в Ялте, то бросился к нему и нисколько не обиделся, что тот встретил его поначалу суховато.