Как вспоминает дочь Мириам, «моя мать очень много ела. Она всегда была голодной, всю жизнь. В России она начала курить самокрутки, чтобы от голода не сводило живот. Во Франции она курила по три пачки сигарет в день, набрасывалась на еду и никак не могла наесться. А сама была худющая: весила сорок семь килограммов. Один раз я ее спросила: „Если бы ты знала, что умрешь сейчас, о чем бы ты больше всего пожалела?“ Она ответила: „Что не наелась досыта“»[311].
Так она и жила. Никаких забот о быте. «Мама, — говорит Мириам, — вообще не умела готовить. Даже яйцо не могла разбить. В Париже у нас все время были французские и русские няньки, кухарки, которым нечем было платить, но они так любили маму, что не хотели уходить»[312].
У сына Эли осталось в памяти, что «мама лежала в кровати с огромным подносом, на котором раскладывала пасьянс, пила кофе чашку за чашкой и курила сигареты одну за другой»[313].
Больше всего на свете Ариадна любила забраться в постель, накрыться одеялом чуть ли не с головой и читать книгу или писать свой роман. В нем рассказывалась история еврейской девушки по имени Лея. «Лея Лифшиц» — так он и назывался. Роман она никому не хотела показывать, пока он не будет окончен. Но все же изредка читала вслух отдельные страницы, и у одного из слушателей осталась в памяти такая фраза: «Le goi croit — le Juif sait»[314].
Ариадна все писала и писала. А когда она писала, запрещалось не только разговаривать, но и проходить мимо ее комнаты. В такие дни, чтобы не мешать маме, Бетти сажала Элика в коляску и шла с ним гулять по бульвару. Однажды ей встретилась какая-то старая француженка, которая, увидев Элика, всплеснула руками и умильно воскликнула: «Oh, le doux petit Jesus!» На что Бетти тут же ответила: «Oui, madame, vous avez tout à fait raison. Lui aussi est un Juif»[315].
4
По воспоминаниям Евы, «в Ариадне сочетались редкостная душевная тонкость и совершенно безумные, дикие страсти. Она была очень уверена в себе. Точно знала, чего хочет. Совсем как ее мать, когда та схватила Скрябина и сказала: „Ты — мой, у тебя нет выбора, и говорить больше не о чем“. Вместе с тем в ней было нечто мистическое, унаследованное от отца».
Вот это нечто мистическое и притягивало поэта Довида Кнута.
Самое знаменитое его стихотворение называется «Воспоминание» и заканчивается двумя строками, ставшими чуть ли не крылатым выражением.
Но русская Ариадна этим воздухом не дышала, а уроженец местечка Оргеев в Бессарабии Давид Миронович Фиксман им дышал до конца своих дней, хотя прожил во Франции почти тридцать лет и даже получил французское гражданство.
Кнут родился 10 (23) сентября 1900 года. Все, кто его знали, всегда начинали описание его портрета с того, что он маленького роста и смуглый.
Французский язык он учил в «Альянс Франсэз»[316], и, когда туда приехал бельгийский король, Кнута выбрали произнести речь.
Потом Кнут учился в Каннах на химическом факультете, получил диплом инженера-химика и часто повторял: «Что общего между мной и химией?» Потом переехал в Париж и женился на своей землячке Софье (Сарре) Гробойс. В 1930 году у них родился сын Даниэль и в том же году умерла мать Кнута, а через два года — отец. Он стал опорой и для младших сестер Ахувы (которую называли то Любой, то Либой) и Эммы, и для брата Симхи.
В 1933 году Кнут развелся с женой. «У него был роман с очаровательной молодой женщиной, и весь народ, читавший „Последние известия“, знал об этом романе, потому что Кнут печатал в газете посвященные ей стихи. Все знали, когда они ссорились и когда мирились», — вспоминает Ева.
А дружившая с Кнутом жена Ходасевича[317] Нина Берберова[318], вспоминая его первую жену, «милую и тихую Саррочку», пишет, что, уйдя от нее, Кнут «поселился с новой своей подругой. В этот период жизни я однажды пришла к нему вечером, и она не оставила нас вдвоем, так что, вместо того чтобы читать друг другу стихи, мы должны были вести пустячный разговор, который все время обрывался. Когда я уходила, он пошел провожать меня до метро. Я на лестнице начала уговаривать его вернуться. Но он настоял, и мы вышли на улицу. Помню наш разговор: — Лучше вернуться. — Почему? — Потому что ее вы будете иметь около себя не долго, а меня — всю жизнь. Он усмехнулся, но довел меня до метро и у остановки, под фонарем, прочел свое последнее стихотворение — что-то было им утеряно за последний год, какая-то свежесть и сила. И мне стало тревожно за него: а вдруг из него ничего не выйдет? И из него, в каком-то смысле, действительно „ничего не вышло“: лучшее, что он написал, было написано в самый ранний его период. Он сам чувствовал, что надо найти что-то новое, но для прозы, которую он пытался писать, у него не было ни языка, ни способностей, а для критики не было образования… В двадцатых годах он держал дешевый ресторан в Латинском квартале, где его сестры и младший брат подавали. До этого он служил на сахарном заводе, а позже занимался ручной раскраской материй, что было в то время модным»[319].
314
315
316
319