Выбрать главу

Тому же закону нисхождения подчинена Вечная Женственность, как в ипостаси Красоты, так и в другой своей ипостаси — Души Мира, тело которой мы зовем Природою. И как юная красавица повести делается тем, чего от нее ждут, — подобно тому и Природа в своем явлении предстоит нам такою, какою вызывает ее человеческий дух; как эхо, откликается она ему на языке обращаемых к ней заклинаний[121].

Девушка, которая на зов тридцати трех похотей отвечает открытием в себе возможности тридцати трех наложниц, — до своей профанации была боготворима и, верная «закону эхо», являлась «Царицей», «богиней». «Вера меня делает», — таково было ее постоянное сознание в ту пору обожествления. Не то же ли совершилось и с Природою, боготворимой некогда, ныне обезбоженной?..

Самобытная сущность творимой остается непроницаемой, загадочной для нее самой. Неведомо ее происхождение; «царская» ли в ней кровь, или же она — «дочь конюха?» «Души твоей не знаю; не знаю, есть ли душа», — срывается об ней с уст Веры. Но, может быть, и высшее, благороднейшее в ней, и низшее, грубое — все от той же боготворящей и творящей?.. Речь ее записей проста, трезва и умна, — порой как-то по-женски прозаична, порой же проникнута женственною прелестью, грацией и поэзией: таковы, например, заключительные, «свои», слова дневника, написанные «сквозь слезы», о «жизни хрупкой и переливчатой, как ручей», о «настоящей жизни», которой «Вера не хотела принять»… Слова жуткие, как светлая и коварная быстрина!.. Поистине сама она — стихия влажная, как пенорожденная Афродита. И явно еще: она — Красота…

Так разбираемое повествование, при всей точности своего символического начертания, ни на миг не перестает быть, по отношению к внешней действительности, неуклонно ей верным, всецело в ней обоснованным, свободным от всех иллюзий, строго реалистическим: признак истинного платонизма.

V

В обожествлении красоты, предшествовавшем ее развенчанию и низложению, обмирщению и использованию, эротическая правда была смешана с неправдою: различая их, мы вскрываем трагическую вину той, которая вознести любимую умела, но от головокружительного падения с высоты не спасла. В чем же права была и в чем прегрешила эта лунатическая мэнада-мужененавистница, — эта поистине жрица и жертва бога исступлений и трагических масок?

Ее правда — в силе все оправдывающей, все побеждающей любви: свою подругу любит она больше себя, своей жизни, своей славы. И другая ее правда — в «беременности» души ее красотою, как говорит Платон: оттого и любит она так свою подругу, что хочет «рождать в красоте». Не напрасно она обещала сделать ее прекрасною. «Мать, богиня, подруга, — с восторгом изумления и благодарности восклицает девушка, — она все знает, и все становится прекрасным мое: значит, это моя красота?..»

Но цельною должна быть любовь не только по силе чувства, но и по объекту своего устремления на целостную личность любимого. Что же мы слышим? Своим «голосом, неприятным в комнате, не на сцене, глухим и неровным, некрасивым», своим обрывочным, жестким, почти гневным языком, который так свойствен людям страстного напряжения и накала действенной воли и так выдает затаенное ими чувствование внутренних противоречий всякого действия, — она сама кричит СВОЮ вину:

«Я люблю твое тело оттого, что оно прекрасно. Но души твоей не знаю. Не знаю, есть ли душа. И не нужна она мне, потому что прекрасно твое тело… Уж не убить ли мне тебя, чтобы иметь навсегда одной?»

Что в этих словах о «ненужности» души Вера сама провозгласила свою вину, — таково было, во всяком случае, мнение автора повести, основанное на непреложной истине нравственного порядка: нельзя безнаказанно любить в человеке одно тело, а душу забыть. Но вырвавшийся крик все же не окончательная улика: на самом деле отношение Веры к подруге, в которой, по собственному свидетельству последней, все делается прекрасным от творческих прикосновений ее владычицы, — глубже, сложнее и человечнее. Ревниво ловит Вера все доказательства ее тайных помыслов, все высокое и изящное в проявлениях ее внутреннего существа; она изливает перед ней свою душу, всечастно воспитывает ее и ваяет духовно. Приговор автора оправдывается лишь на путях более тонкого анализа этой необычной любви.

вернуться

121

Так учил о «Вселенском эхо» Вл. Эрн, философ Платоновой церкви в теснейшем и внутреннейшем значении этого слова, рано ушедший близкий друг как пишущего эти строки, так и автора изучаемой повести. С изумительною силою и зоркостью узрения характеризует он в исследовании «О природе научной мысли» (1914) последнее превращение Природы в зависимости от направления испытующего ее человеческого ума: «По закону метафизического эхо, на основной зов новой истории вселенная должна была ответить соответствующим эхом; раскинуться под сознанием человека бездушно-безжалостным призраком механизма, и иллюзия, которой возжелал человек, должна была стать, говоря по-кантовски, объективной, т. е. потенциально-всеобщей… Поистине беспредельным и достойным безмерного удивления нам представляется разум божественный не потому, что вселенная имеет конструкцию бесконечно сложного механизма, а потому, что вселенная, будучи божественной поэмой и ничего общего не имея в онтологическом порядке с механизмом, обладает в своей неизмеримой многосторонности тою пластичностью и тою отзвучностью, которая позволяет Космосу в определенный эон истории обернуться механизмом, прикинуться беспредельною машиной — и сделать это с такою артистичностью, что разум человеческий, находящийся под властью низших понятий и рассуждений, под схемою механизма, не может ни в одном пункте мира найти перерыв и выйти из замкнутой сферы мертвой причинности… В непроницаемых глубинах заложена возможность вселенской механистической маски, т. е. возможность для мира предстать перед насильственными методами рационалистической мысли беспредельным механизмом, так, что все естествознание при этом допущении может исследовать не строение мира как такового, а лишь сложное и невероятно искусное строение вселенской маски».