Выбрать главу

Ставлю и вдруг в окно вижу сестру и старших братьев. Залезли на старые березы, спрятались в широких июльских ветвях; лица смеются с хитростью и подмигиванием. Высматривают что-то потешное и не совсем хорошее, что в доме делается.

И я к ним из окошка прямо на ступеньки выпрыгнула и вниз спотыкающимся коньком — под деревья.

Взобралась на ветку, чуть выше земли. Заглядываю.

Это в окно Келлерши нужно заглядывать. В маленькой комнате — старушка, с тонкой, пропомаженной косичкой, обвившей розовую плешку, с личиком рыхлым, припухлым, раскрасневшимся, и пляшет.

На тоненьких носочках вертится, приподняв высоко обшлепанный подол юбки и показывая исхудалые, цыплячьи ноги в красных, белым заштопанных, чулках.

Со своей ветки ясно вижу.

Вот попятилась к близкой стене ловким, ловким бисерным шажком, и едва колышется худенькое тельце. Снова вперед, все на самых носочках, прямиком вытянуты узенькие ступни, высоко вскинула ножку. Не падает! Дрожит вся хрупкими старыми костями, и выше и выше нога, а другая на цыпочке стрункой натянулась. В восторге и страхе держусь — не дышу, чтобы не взвизгнуть: ура!

Качнулась Келлерша… руки вверх дернула. Я крикнула сдавленно. Братья шикнули шепотом. Не услышала… И уже руки взняла легким куполом над седой головой, и шлепнулась на красные ножки тяжелая юбка…

Но снова кружится и кружится балерина у самого окна, только плешь розовая взблескивает. Соскользнула косичка, змейкой серебряной развивается, а плешь розовая сменяется розовым личиком: то плешь — то личико, то плешь — то личико, и оба круглые, и оба сливаются в быстрых сменах, и не знаю уже, где зад и где перед, и в восторге и изумлении воплю:

— Ура! Ура! Браво! Браво!

Тогда подхватывают мой восторг хохочущим хором братья…

Келлерша остановилась. Вдруг лицо к нам, с томно-властною улыбкой старых, бледных губ, и сморщенною рукою посылает нам легкие, быстрые, летучие поцелуи.

И вдруг пугается того, чего мы не видим, — нас, безжизненно, надорванно, старчески вскрикивает и, упав на пол, на старые колени, и уткнувшись лицом в подоконник, надтреснуто кричит:

— Je suis pertue!..[67]

Отчего она «погублена»? Я не понимала ясно, хотя звук ее страшного, неслыханного мною голоса убедил меня тотчас в истине ее ужасных слов, и я от хохота хотела перейти в вой, но неудержимо, беспомощно смеющиеся лица моих братьев и сестры отвлекли меня, и… я тоже расхохоталась, а сердце забилось, и злое, и радостное, и все же пугливое.

С ветки соскочила и бежала к балкончику. Посмотрю рыбок. Это нужно мне было тогда, потому что это было так молчаливо и так нежно — эти маленькие рыбки с иголочку с раскосыми, выпуклыми глазками.

Где же лоханка? Кто взял? Кто взял?

И тотчас ужасная мысль… Подбегая к ступенькам, вот только что, вся смущенная, разве я не видела ее, лоханку? Она валялась дном кверху на песке.

Наклоняюсь к ступенькам, потому что на деревянных стоптанных ступеньках мокро. Да. Это они. Эти безжизненные задохшиеся рыбьи тельца.

В кухню за водой, и назад, и подбираю.

Но пальцы мои грубы для их прозрачной нежности. Мне страшно трогать их.

Тяжелая, дурная, грубая. Это я, я, соскакивая с окна в спехе нахохотаться над Келлершей, опрокинула лоханку. Это я, это я их убила, задушила! Это я! Это я! Это я, дурная, жадная, грубая. И во всем и передо всеми и всегда виноватая.

Это я грешная. Я грешная.

И ничего, ничего не будет хорошо.

Никакой даже надежды нет, потому что это я, это я грешная.

— Ой, ой. Ой!..

Я застонала громко.

— Я буду хорошая. Я буду хорошая. Анна Амосовна, я буду хорошая.

И я выла, и я билась о ширму головой. И я выла, выла, выла о грехах.

ЦАРЕВНА-КЕНТАВР

Повс. Георгию Чулкову{37}

I. Песок

Белые, тоненькие, деревянные колонки подпирают крышу полукруглого балкона. Теперь уже не полукруглый: правильно квадратный, с бетонным полом, плоскими, кирпичными, оштукатуренными пилястрами{38}. Так брат перестроил после того, как одна из дедовских деревянных колонок, подгнив, упала однажды сестре на плечо.

На балконе круглый стол необъятной окружности накрыт: кофе, сливки, чай, кувшины с молоком, шипучки фруктовые, тминные булочки, сдобные хлеба, медовые пряники и уже большое блюдо пахучее с первою лесною земляникою.

Мне лет, должно быть, десять.

Утром сидела, как и всегда по утрам, за уроками с Анной Амосовной и злилась, с зовущей тоскою прислушиваясь к тягучему звону пленной пчелы под потолком, к гулким ударам стремительного тельца о стекло окна. Потом обедали все, вся летняя многочленная семья, вот здесь — на балконе. Потом, когда Анна Амосовна, ворча на молодежь за ее пустомыслие, отправлялась к себе читать Платона{39}, мы — старшая молодежь и я, и даже мама — бежали в «фонарь» за шарами, молотками и пеггами{40} и через рощу тенистую торопились к обширному травяному крокетграунду{41}, залитому в тот час июньским испекающим солнцем.

вернуться

67

Я погублена!.. (фр.).