Выбрать главу

«Извозчик был старик, видимо, строгих правил, потому что, когда мы отъехали и я сдавленным голосом сказала ему:

— На Подол ехать не надо, поезжайте в „Континенталь“, — обернулся ко мне и с возмущением стал меня отчитывать:

— Так-то, барышня, папашу обманывать! Это за каким же делом вам в гостиницу надо?

В комнату к Владимиру Владимировичу я ввалилась с такой физиономией, что Маяковский сразу рассвирепел:

— Кто? Папа? Мальчишки? Что случилось?!

Рассказ об извозчике подействовал на него странно.

— Я думал, вы смелая, большая девушка, а вы крохотка совсем, — говорил он явно разочарованно. Увидев, что я совсем растерялась и расстроилась, заслужив еще и его неодобрение, Владимир Владимирович стал говорить мне приятные вещи, стараясь утешить. По его словам, я была и красавицей, и умницей, и платье у меня было замечательное, и „копытца“ (туфли) хорошие, и вообще я была лучшей из всех девушек. „И девушку Дороти, лучшую в городе, он провожает домой“. Я спросила, чьи это стихи. Сказав, что начинает разочаровываться в моей „образованности“, Маяковский очень хвалил Веру Инбер. Помню его слова:

— У нее крепкий мужской стих.

Рассказал мне содержание „Веснушчатого Боба“, из которого помнил только вышеприведенные строки, „Сороконожки“ тоже помнил плохо, но зато „Сеттер Джек“ знал и прочел все. Особенно нравились ему строчки „Уши были, как замшевые, и каждое весило фунт“. Несколько раз в течение всего вечера говорил эти слова и при этом делал такие движения руками, что еще больше становилось ясным, какие это милые, приятные уши и как приятно их подержать в руках. Помню, что в этот вечер упоминал имена Сельвинского и Пастернака. Помню, что Пастернака называл „лучшим русским поэтом“».

Он много раз еще приезжал в Киев (однажды — с Асеевым), всегда приглашал ее к себе — то в уже родной четырнадцатый, то в шестнадцатый, то в сорок третий номер «Континенталя». Один раз, когда накануне его отъезда она сидела у него молча и грустила, кто-то принялся стучать в дверь, колотил все настойчивее — Маяковский не открывал. Наконец послышались удаляющиеся шаги — назойливый посетитель убрался. Тут она и расплакалась.

— Да что с вами такое?!

Признаться, что плачет из-за его отъезда, она не могла.

— Я подумала, что меня примут за «веселую девушку».

— Господи! Да за кого ж вы меня-то принимаете!

Он посадил ее на колени, стал утешать, целовать — она не возражала, потом вдруг, кажется, осознала происходящее, и лицо у нее сделалось такое испуганное, что он засмеялся:

— Это вы папу представили? Что бы с ним было, если б он увидел, как его дочь целует Маяковского!

— Это вы меня целуете.

— А вы не возражаете!

Он еще несколько раз приезжал, о чем подробно рассказано в ее записках. Развивалось все по харьковскому, «Хмельницкому» сценарию — но в мажоре; Наташа Самоненко, в отличие от Хмельницкой, рвать с Маяковским не спешила и даже отозвалась на его приглашение — приехала в Москву, побывала в Лубянском проезде, но отношения не продвигались дальше флирта, хотя и многообещающего. Периодически они в Киеве встречались, ругались, мирились, — однажды Маяковский, говоря о Москве, в очередной раз употребил свое вечное «мы»: у нас там, в Москве, собака…

— Кто — мы? — не удержавшись, спросила наконец Наташа.

— Мы — это семья: Лиля Юрьевна Брик, Осип Максимович Брик и я.

В эту семью Наташа не захотела и на обещание познакомить ее с Лилей ответила резким отказом. Маяковский почувствовал ее разочарование и тоже взял обиженный, гордый тон — как всегда поступал, когда чувствовал, что девушке стало неинтересно. Продолжал, впрочем, закидывать ее шоколадными конфетами, дарить цветы, назначать свидания — но называл уже не Натинькой, а Наташей.

В конце концов она переехала в Москву, устроилась на учебу, вышла замуж, став Рябовой и не сказав об этом Маяковскому.

— Осупружились? — спросил он во время очередной встречи, сразу обо всем догадавшись по ее новому облику, по новой уверенности и раскованности в разговоре.

Светлана Коваленко в «Звездной пыли» указывает, что в последние два года жизни Маяковского они с Наташей «стали близки»; никаких указаний на это в ее записках нет, хотя она и пишет постоянно, что проводила с Маяковским много времени. Возможно, Коваленко что-то слышала от нее лично, а может, ограничивается домыслами, — но копаться в чужом белье, в общем, довольно скучно; отношения в любом случае были поверхностные. Стихов Наташе (как и двум другим Наташам) он не посвящал, о своей работе и жизни не разговаривал — был предупредителен, мил, но и только. В январе тридцатого он предложил ей «резать и клеить» для выставки. Она с восторгом согласилась — ей хотелось быть ему полезной; однажды она ему призналась, что он всегда будет для нее тем, кем стал с января двадцать четвертого, — но кем, собственно, он для нее стал? Любимым поэтом? Кумиром? Мечтой? Ему хотелось другого, он мечтал заменить Лилю — а заменить ее доброй и веселой киевской девочкой было никак нельзя; в общем, все закончилось по обычной схеме. С кем-то он заходил дальше, с кем-то останавливался раньше — но в какой-то момент он предупреждал: Лиля всегда будет для меня номером один. Только Татьяне Яковлевой он не сказал ничего подобного — и тут же за это поплатился.