Выбрать главу
— это ведь такая безвкусица и тягомотина. Еще, неровен час, засядешь за тему смерти или что-нибудь в этом духе, и прости-прощай научная карьера. Тема смерти, заявил Георг, устарела еще в конце пятидесятых. Все эти «тристаны», «смерти в риме»… сколько можно мусолить одно и то же, говорил Георг, подбирая со стенок своей розетки остатки варенья. «Разве что только лингвисты еще способны выудить что-то из смерти — всякие там вымершие Tempi, Tempora и Temporalien». Георг попытался скаламбурить, но соискатель не понял, да Георг уже и сам почувствовал, что перестарался. Стало мучительно стыдно, особенно когда визави бесцеремонно спросил, нельзя ли получить копию библиографии. С напускным спокойствием Георг ответил, что, разумеется, можно, но прежде нужно ее распечатать, а с этим как раз проблема — принтер сломан. А что за принтер? — не отставал соискатель. Этот вопрос поставил Георга в тупик: принтера у него отродясь не было, печатать приходилось на электрической саморегулируемой машинке — по сравнению с традиционными она являла собой последнее слово техники, но на фоне компьютера казалась негодной рухлядью. И если до сих пор коллега-соискатель со смиренной (даже, в некотором роде, туповатой) покорностью терпел его нервные разглагольствования, то теперь он раздражился — можно даже сказать, рассвирепел. Залпом хлебнул обжигающего кофе, обвинил Георга в сволочном карьеризме и заявил, что плевать он хотел на идиотское Георгово забывание. На идиотскую петрификацию — тоже, но это Георга уже не касается. Прицелился, ловко метнул стаканчик в пластмассовое ведро, стоявшее, между прочим, довольно далеко, и зашагал, не оглядываясь, прочь. После этого инцидента Георг долго не ходил в столовую. Хорошо, что сейчас он не в Берлине, а на шотландских просторах. Бергману можно рассказывать все как есть. Потому что Бергман — это не конкурент, а живой памятник, обширный очерк в «Гроуве» и, еще обширнее, — в «МПН». Опасения, что Бергман будет подавлять его своим величием и что единственный способ этому противостоять — добровольное самопожертвование, — рассеялись, сменившись ощущением, что все как раз наоборот: на фоне бергмановского величия ему, безымянному, гораздо легче быть собой. Ведь терять-то нечего. У Георга словно крылья выросли: войдя в повествовательный раж, он буквально бомбардировал Бергмана сведениями о забвении, почерпнутыми из книг и консультаций с профессором, а под конец процитировал не без гордости, словно свое личное достижение, придуманную профессором формулу: «Не Мнемозина, а Лета!» В ответ на это Бергман, который всю дорогу молчал, внезапно вскинул руки и стал, как давеча, загребать ими в воздухе. Георг, из соображений приличия, примолк, хотя охотно поделился бы всем, что знал о Лете и Мнемозине, благо соответствующие статьи в «Словаре греческой и римской мифологии» были досконально изучены. Но Бергман был занят исключительно движением собственных рук, и Георг стал опасаться, что присутствие постороннего может оказаться композитору в тягость. Впрочем, Бергман, похоже, и не замечал его присутствия. Он размахивал руками, временами исторгая шипящие и свистящие звуки, и наконец отбил в воздухе некий чрезвычайно форсированный и, должно быть, крайне сложный такт. При этом не раз сбивался и начинал все сначала, отмахивая и высвистывая все новые и новые вариации. И вдруг Георг сообразил, что это не отмашка, а взмахи дирижерской палочки. Бергман дирижирует музыкой, которой пока не существует, — музыкой, которая в эти минуты рождается у него в голове. Иными словами: Бергман творит. А он, Георг, — свидетель творческого процесса. Георг пытался успокоиться, смиряя вскипавшее в глубине души раздражение: ведь не затем же тащился он в эту Шотландию, чтобы плестись, таким, с позволения сказать, безмолвным статистом, вслед за композитором, который знай себе сочиняет. Их передвижение трудно было назвать ходьбой: Бергман то и дело застывал на одном месте — видно, какой-то особо замысловатый пассаж требовал полной сосредоточенности. Вот и сейчас он в очередной раз замер и, выбивая рукой такт и ритмически шипя, заглянул Георгу прямо в глаза. Он буквально сверлил его взглядом, желая, видимо, что-то услышать. Бергману нужен комментарий. Но как откомментировать шип и отмашку? Георг с трудом отличает трехдольный такт от четырехдольного. Что он понимает в сложных размерах, которые отбивает и высвистывает Бергман? Композитор смотрел, не отводя глаз, с торжествующей миной, словно ожидая немедленного одобрения. А Георг не мог выдавить из себя ни единого слова. Он попытался было улыбнуться, но вышла жалкая гримаса, и тогда он вконец смутился, покраснел до ушей и покрылся испариной. Бергман буравил его взглядом, шипел и махал руками, покуда Георг, окончательно обессилев, не промямлил: «Это ваше новое сочинение?» Вместо ответа композитор медленно повернулся, двинулся вперед, небрежно взмахнул напоследок руками и, засовывая их в карманы, изрек: «Не Лета, а Пирифлегетон!» К счастью, в этот момент они уже стояли перед дверью, и отвечать было не обязательно. Георг не знал, что такое Пирифлегетон. Вот был бы здесь словарь Хунгера — можно было бы оперативно навести справку. Едва они переступили порог дома, как навстречу вышел Бруно, очевидно, умевший проникать на остров каким-то своим особым путем. Господин Бергман ждет в гостиной, сказал Бруно, проводив Георга до комнаты. Просьба не задерживаться. Георг не стал разбирать рюкзак, сполоснул руки и ринулся в гостиную, но там, как оказалось, никто его не ждал. Гостиная была пуста. Усевшись в кресло, Георг увидел лежащие на соседнем круглом столике концертные программки, фотоальбом и журнал под названием «The Gardener». По программкам можно было составить полное представление о том, в каких городах Европы, США и Японии будет в ближайшее время исполняться музыка Бергмана. Здесь даже фигурировал фестиваль в калифорнийском Сан-Диего, где несколько недель подряд играли его одного. И впрямь — Брамс, подумал Георг, — Бетховен. Он специально вызвал в себе эту мысль, пытаясь подавить раздражение, связанное с тем, что Бергман, забыв о госте, преспокойно занялся своими делами. Вот, значит, как надо себя вести, чтобы считаться Брамсом и Бетховеном. Но ведь Бергман поступает так не ради себя, а ради Музыки. Мысль о том, что эгоизм большого художника — это не эгоизм частного лица, а эгоизм Искусства (оно, так сказать, требует жертв), была утешительна. Но чем дольше он ждал, тем более она казалась сомнительной, и минут через двадцать Георг вновь почувствовал недовольство. В альбоме были собраны снимки итальянца Тацио Секкьяроли, родоначальника всех папарацци. Георг узнал Софи Лорен и Марчелло Мастрояни (на крыше римского доходного дома: она в фартуке домохозяйки, он в костюмчике рекламного агента), узнал Аву Гарднер на Пьяцца ди Спанья и турецкую танцовщицу Айше Нана — полуголую, в каком-то заведении в квартале Трастевере. А потом — увидел Клинта Иствуда. Верхом на жеребце, в пончо, с сигарой в зубах. В одной руке поводья, в другой винчестер. Спокойным, но пристальным взором глядел Иствуд в неведомую даль. Он глядел в бесконечность. И конечно не видел унылого пейзажа у себя за спиной, который был прекрасно виден зрителю: выезд на автостраду, желтовато-серые каменные стены, чахлые кустики, одинокие деревца — типичная городская окраина. Снимок, сделанный на задворках Рима близ киностудии «Чинечитта», был призван очаровать поклонников Иствуда. Георг очаровался. Он не пропустил ни одного фильма с участием великого актера, многажды смотрел «За пригоршню долларов», и одна сцена навсегда запечатлелась в его памяти: на ковбоя бросается науськанный врагами волкодав, герой защищается яростным плевком — табачная жвачка влепляется твари прямо в глаз, волкодав, поджав хвост, с визгом улепетывает. Но ковбой на этом снимке — это совсем не тот ковбой, которому обратить врага в бегство — раз плюнуть. У этого ковбоя нет ни врагов ни друзей. Он, бедный, сам, как пес приблудный. Пес посреди автострады. На следующей странице были изображены выходящие из ресторана трое мужчин, одетые в летние одежды свободного покроя. Фотография, сделанная, судя по подписи, на Капри, запечатлела сцену выхода из ресторана «Де Марио» греческого судовладельца Аристотелиса Онассиса в сопровождении двух неизвестных. Георг лишь мельком глянул на этот снимок, характерный образчик стиля папарацци, и перелистнул было страницу, но тут его осенило. Вернувшись обратно, он убедился, что замыкающий процессию мужчина ему знаком. Это Бруно. На снимке он выглядел, конечно, помоложе (пятнадцать лет прошло), но этот почти квадратный череп и обрамленную коротко стриженым венчиком волос лысину ни с чем не спутаешь. Раньше Бруно был постройнее, но разве что самую малость — он и сейчас в потрясающей форме, настоящий атлет; нисколько не раздобрел, просто стал чуть плотнее. И еще — обзавелся отсутствующим на снимке шрамом, рассекающим бровь над правым глазом и придающим ему вид римского легионера, знающего толк в техниках рукопашного боя. Георг ликовал. Надо же, как ему удалось опознать неизвестного. А Бруно-то каков! Отныне он будет смотреть на него другими глазами. Ведь Онассис принадлежал к числу богатейших людей мира, был женат на вдове Кеннеди. Не говоря уже о Марии Каллас. И с этим человеком Бруно ходил в ресторан! Отложив альбо