Выбрать главу

— Они украли нашу одежду!

Добря не смог сдержать улыбку.

— О как… — протянул Сигурд бесцветно. Он деловито поправил пояс, вновь сложил руки на груди. — Позор. Обворовали, как девок на сенокосе. А вы чего? Не следили?

Отроки дружно молчали, в свое оправдание потирали кулаки и пытались уничтожить взглядами тех, кто нагло хихикал напротив.

— Значится, не следили, — заключил Сигурд. И обратился к местным с какой-то особой, едва уловимой нежностью: — А вы чего проказничать вздумали?

Прежде городские и мечтать не могли о таком внимании, сразу прекратили хихикать, потупились. Обнаружив, что смельчаков в толпе соратников нет, Добря надул грудь и шагнул вперед. Взгляд уперся в грозную фигуру воеводы, но мальчишечий голос не дрогнул:

— Силой помериться хотели. Сперва по-хорошему просили, но они трусили, отбрехивались. Пришлось опозорить.

Старший смерил Добрю загадочным взглядом, уголки губ поползли вверх.

— Как звать?

— Добрей. Добродеем, — отозвался зачинщик.

— Молодец, Добродей. Для воина хитрость порою важней отваги будет. И дерешься неплохо. Хвалю! Жаль, что среди княжьих отроков таких храбрецов нет. А ведь смельчаки ой как нужны.

Мальчишка гордо вышагивал по тихим улочкам, голову задирал так, что даже спотыкался. Поодаль, затаив дыхание, топали остальные. Благоговейное молчание изредка нарушали радостные вскрики и похвалы.

— То-то! — рассуждал Добря. — Будут знать! Воевода Сигурд абы кого не похвалит!

Настроение забияки испортилось, как только ступил на порог дома. Отец — плотник, военных хитростей не разумеет и не ценит. Жаль ещё, рука у него тяжелая… и пороть умеет, как никто другой.

— Ишь! — приговаривал Вяч. — В отроки ему захотелось! В княжеские! Я те покажу!

А отходив ремнем, все-таки прижал хнычущего сына к груди, проговорил устало:

— Добря, да ты пойми… Так мир устроен, и ничего с этим не поделаешь. Одному на роду написано княжить, другому — воевать, третьему — доски строгать… Не быть тебе воином, никогда не быть. Так что оставь пустые выдумки.

* * *

Попа болела страшно, горела, будто сел на раскаленную сковороду. Но ревел Добря не от боли. От обиды второй день плакал. Под вечер мамка нашла мальчугана в клети́, всплеснула руками, но он вырвался, некоторое время хоронился за поленницей, после пробрался в избу и забился в любимый угол, с головой накрылся одеялом.

— Добря, ты здесь?

Мальчик замер, притих, хотя рыданья по-прежнему разрывали грудь и сдавливали горло. Слезы теперь катились безмолвные, злющие, как все змеи подземного царства.

— Добря? — снова позвал отец.

После недолгого молчанья дверь скрипнула — ушел.

Несмотря на зной, который умудрился пробраться даже в избу, мальчика колотило так, будто вокруг сплошные льды. Мороз, взявшийся невесть откуда, больно кусал за пятки, вгрызался в локти. Добря сжался под одеялом, трясся, беззвучно подвывал стуже. Он-то и дело проваливался в небытие, пробуждался от собственных всхлипов, снова забывался.

Когда мороз, наконец, отступил, а глаза распухли так, что мальчик даже темноту разглядеть не мог, рядом послышались голоса. Добря насторожился и перестал дышать.

— Да как же так, — возмущенно шептал незнакомый голос, — против князя?! Против благодетеля?

— Кто благодетель? — ответил другой, в нём Добря с большим трудом различил голос отца. — Рюрик? Рюрик пришлый, он наших законов толком не знает, по-словенски едва говорит, как княжить-то будет?

Люди завозились, зароптали, кто-то остервенело чесался, кто-то громко пыхтел. Добря осторожненько подтянул одеяло, так, что его краешек чуть-чуть отодвинулся, позволяя одним глазком увидеть происходящее.

— Вадим — законный наследник, — продолжил отец. — Первый внук Гостомысла. Первый! Понимаете, что это значит? А Рюрик не просто за морем родился и вырос, так он же от Умилы… А она — средняя.

Повисло напряженное молчание, слышно даже, как мыши в подполе сопят.

Пока Добря страдал и плакал, на землю набежали сумерки. В избе полумрак, в углу тускло горит единственная лучина. За широким столом человек двадцать мужиков, большинство из них хорошо знакомы — плотники, подручные отца. Лица у всех серьезные, хмурые, спины сгорблены, будто на плечах у каждого лежит пара огроменных мешков, доверху набитых камнями. А у отца вид и вовсе жуткий — глаза пылают пожарче печных углей, и голос замогильный:

— По закону, первый — голова, он раньше других на белый свет пришел. Вот ты, Корсак, кому из сыновей хозяйство свое доверишь?