— Ясно, — сказал токарь Гриша-бобо, — работать надо!
— В полную силу работать! — сказал директор.
Домой Пулат возвращался вместе с ним. И Михаил Семенович пригласил его к себе на чашку чая.
— Душа болит, Пулатджан, — сказал он, когда Ксения-опа, собрав для мужчин дастархан, подала чай, — не знаю, как там мой сын?! Может, погиб уже. А если жив… представляю, в каком он сейчас пекле! Жена вся извелась слезами, и ее жалко.
— Аллах милостив, Мишаджан, — сказал Пулат, — обойдется. Твой сын храбрый парень и вернется домой с победой. Оумин, пусть сбудутся мои слова!
— Мне кажется, что ты не очень ясно представляешь, что там сейчас творится, — сказал Истокин.
— Да, — сознался Пулат, — мой ум не может охватить всего этого, брат. Но то, что скоро должна была начаться война против нашей страны, я знал.
— Тебе эта бешеная собака Гитлер заранее сообщил, что ли?
— Не Гитлер, а родной брат.
— Какой брат?
— Я же тебе однажды рассказывал, что мой брат Артык ушел с Ибрагимбеком.
— Ну?
— Прошлой осенью на один вечер всего он приезжал ко мне, — сказал Пулат. — По его словам выходило, что сюда он попал по командировке ленинградского музея, чтобы снять какие-то картинки в Зараут-сае. Ну, мы с ним всю ночь не сомкнули глаз.
— О войне чего он сказал? — спросил Истокин нетерпеливо.
— «Собирается большая сила, против которой ничто не устоит. И ты не окажись в дураках». Это были его слова.
— Значит, шпион? — спросил директор.
Пулат пожал плечами. Затем произнес:
— Не зря же он советовал не оказаться в дураках?!
— Какого черта ты молчал до сих пор? — воскликнул Истокин.
Пулат постучал пальцем по лбу:
— Казан дырявый, все важное уходит из него… И потом…
— Он враг! — перебил его Истокин. — Эх, сразу надо было ко мне прийти или в НКВД. А теперь что… снявши голову по волосам не плачут. Поди, давно удрал он…
С того дня все, кто оказывался в МТС, после обеда собирались к столбу, чтобы послушать не очень утешительные вести с фронта. На большой карте, что повесили на стене в мастерских, комсорг флажками отмечал оставленные города. И эти флажки все дальше продвигались на восток, по ним можно было определить и направление главных ударов гитлеровцев. Иногда к собравшимся присоединялся и директор. Всегда жизнерадостный и веселый, теперь он часто молчал, был мрачным. И эмтеэсовцы знали причину этих перемен: последнее письмо сын написал ему за два дня до начала войны, и с тех пор о нем ни слуху, ни духу. Поэтому, при случае, люди старались приободрить его словом, вселить надежду.
— Ты мне расскажи поподробнее, сынок, — как-то попросил Пулата тога, — кто такой этот Гитлер, почему он напал на нашу страну?
«Спрашивает так, точно я за руку здоровался с этим негодяем», — подумал Пулат, а старику ответил словами Истокина:
— По сравнению с ним, тога, басмачи — ягнята!
— Об-бо-о, — покачал головой тога, — его надо скорее убить, иначе он много бед принесет в дома людям.
— Убьют, — сказал Пулат. — Если мир порешит, то и верблюда жизни лишит, а тут… паршивый взбесившийся пес!
— Ну да, Пулатджан, мир дунет — буря, мир плюнет — море, — кивнул головой тога. — Ниспошли, аллах, этому кровожадному псу самые страшные кары, сожги его живьем в аду! Оумин!
Пулат подумал о сыне. Что-то и он уже недели две не пишет. И как бы угадав его мысли, спросила о сыне и Мехри:
— Пошлют ли нашего Сиддыкджана на войну, ака?
— Как все, так и он. Если судьбой предначертано, куда от нее уйдешь?!
— О, аллах, не забудь о моем сыне, — произнесла она чуть слышно и, вздохнув, добавила: — Я так боюсь за него, Пулат-ака!
— Не каркай, как ворона, — сердито сказал он. — И не береди душу. Не забудь разбудить пораньше, дел много…