Выбрать главу

Пин вспоминает вдруг о своем пистолете: если Шкура нашел место и забрал пистолет, «пе тридцать восемь» должен был находиться среди его оружия; но ведь пистолет принадлежит ему, Пину, и никто не имеет права забрать его.

— Красный Волк, послушай, Красный Волк, — говорит Пин, дергая его за полу куртки. — Не было ли среди пистолетов Шкуры «пе тридцать восемь»?

— «Пе тридцать восемь»? — переспрашивает Волк. — Нет, «пе тридцать восемь» не было. Там были пистолеты всех систем, но «пе тридцать восемь» в коллекции отсутствовал.

Красный Волк снова принимается описывать разнообразие редких экспонатов, собранных этим маньяком.

— Ты совершенно уверен, что там не было «пе тридцать восемь»? — спрашивает Пин. — Не взял ли его кто-нибудь из «гапа»?

— Да нет же! Неужто ты думаешь, что я не заметил бы «пе тридцать восемь»? Мы все вместе делили оружие.

«Значит, пистолет по-прежнему зарыт подле паучьих нор, — думает Пин, — он только мой, неправда, что Шкура знал место, никто не знает этого места, о нем известно одному лишь Пину, это волшебное место». Такие мысли его подбадривают. Что бы там ни случилось, существуют паучьи норы и зарытый пистолет.

Скоро утро. Бригаде предстоит многочасовой марш, но командиры, приняв во внимание, что после восхода солнца передвижение такой длинной колонны людей по открытой дороге будет немедленно обнаружено, решают дождаться ночи.

В этих местах раньше проходила граница. Многие годы итальянские генералы делали вид, будто они усиленно готовились здесь к войне, которая тем не менее застала их совершенно врасплох. В горах то тут, то там разбросаны длинные невысокие сооружения для размещения войск. Литейщик отдает приказ отделениям расположиться в них на ночлег и укрываться весь следующий день, пока не станет достаточно темно или туманно для того, чтобы можно было возобновить марш.

Каждому отделению отводится особое место. Отряду Ферта достается небольшой, стоящий поодаль барак из бетона, в стены которого вделаны железные кольца: тут, должно быть, находилась конюшня. Люди валятся на клочки перепрелой соломы и закрывают усталые глаза, в которых все еще мелькают картины боя.

Утром сидеть в конюшне — тоскливо: тесно от набившихся в нее людей, а для того чтобы сходить помочиться, приходится становиться в очередь — выходить разрешается только по одному; но по крайней мере здесь можно отдохнуть. Однако нельзя ни петь, ни разводить огня для приготовления пищи: внизу, в долине, расположены селения, в которых полным-полно шпионов, зыркающих вокруг в бинокли и прислушивающихся к каждому шороху. Еду готовят по очереди в полевой кухне с печной трубой, проложенной под землей и выведенной наружу где-то очень далеко.

Пин не знает, чем бы ему заняться. Он уселся в дверях и снял с себя разбитые башмаки и носки, на которых совсем не осталось пяток. Он разглядывает на солнце голые ноги, потирает мозоли и выскребает набившуюся между пальцами грязь. Потом принимается искать вшей: надо устраивать на них каждодневные облавы, а не то кончишь, как бедняга Джачинто. Впрочем, какой смысл избавляться от вшей, если однажды все равно умрешь, так же как Джачинто? А может, Джачинто не избавлялся от вшей, потому что знал, что умрет? Пину грустно. Первый раз он снимал вшей с рубашки вместе с Пьетромагро, в тюрьме. Пину хотелось бы быть сейчас вместе с Пьетромагро и опять открыть в переулке сапожную мастерскую. Но переулок их опустел: кто сбежал, кто в тюрьме, кто убит, а его сестра, эта обезьяна, разгуливает с немецкими капитанами. Скоро Пин окажется брошенным всеми в незнакомом мире и не будет знать, куда ему податься. Товарищи из отряда — народ непостоянный и чужой ему, вроде его трактирных приятелей, но они во сто раз привлекательнее и во сто раз непостижимее. Пин никак не может понять ни того яростного желания убивать, которое горит в их глазах, ни того скотства, с каким они совокупляются посреди рододендронов. Единственный из них, с кем можно ладить, — это Кузен, большой, мягкий и беспощадный Кузен. Но сейчас его нет: утром, проснувшись, Пин его не нашел. Кузен всегда куда-то уходит со своим автоматом и в своей вязаной шапочке, а куда — никто не знает. Теперь вот и отряд расформируют. Об этом Джану Шоферу сказал Ким. Товарищи этого еще не знают. Пин оборачивается к ним, те сбились на клочке соломы, что валяется на полу бетонного барака.

— Разрази меня гром! Не растолкуй я вам, что к чему, вы так бы и не догадались, на каком свете живете.

— В чем дело? А ну, выкладывай, — говорят они.

— Отряд распустят, — говорит Пин. — Как только придем в новый район.

— Брось! Кто тебе сказал?

— Ким. Клянусь.

Ферт делает вид, будто не слышит. Он-то знает, чем это пахнет.

— Не заливай, Пин. А нас куда денут?

Начинаются споры: кого в какое отделение могут направить и куда было бы лучше всего пристроиться.

— Неужели вы не знаете, что для каждого из вас формируется специальный отряд? — изумляется Пин. — Каждого назначат командиром. Деревянная Шапочка будет командиром партизан в уютных креслах. Точно. Партизанского отделения, которое будет отправляться в бой сидя. Разве нет солдат, разъезжающих на лошадях? Теперь появятся партизаны в креслах на колесиках.

— Погоди, — говорит Дзена Верзила по прозвищу Деревянная Шапочка, водя пальцем по «супердетективу», — вот дочитаю, тогда я тебе и отвечу. Я уже догадываюсь, кто убийца.

— Убийца быка? — спрашивает Пин.

Дзена Верзила не понимает уже ничего — ни в том, что ему говорят, ни в книге, которую он читает.

— Какого быка?

Пин разражается своим пронзительным «хи-и»: Верзила попался.

— Быка, у которого ты купил губу! Бычья Губа! Бычья Губа!

Деревянная Шапочка, чтобы приподняться, опирается на длинную руку, не отрывая, однако, пальца от строчки, которую он читал; другой рукой он шарит вокруг себя, пытаясь поймать Пина. Потом, убедившись, что это потребует от него слишком больших усилий, опять погружается в чтение.

Все смеются проделке Пина и приготовились к следующей: Пин, когда начнет свои насмешки, не остановится, пока не переберет всех, одного за другим.

Пин смеется до слез, весело и возбужденно. Он опять в своей стихии: среди взрослых, которые ему и друзья и враги, среди людей, с которыми можно вместе шутить, пока он не выльет на них всю ту ненависть, которую они у него вызывают. Пин чувствует, как в нем растет жестокость: он будет язвить их без жалости и снисхождения.

Джилья тоже смеется, но Пин знает, что смеется она притворно: ей страшно. Пин то и дело поглядывает на нее: она не опускает глаз, но улыбка дрожит на ее губах; погоди, думает Пин, скоро тебе будет не до смеха.

— Жандарм! — восклицает Пин.

При каждом новом имени люди заранее ехидно усмехаются, предвкушая шуточку, которую сейчас выдумает Пин.

— Жандарму, — говорит Пин, — дадут специальный отряд…

— Для поддержания порядка, — говорит Жандарм, пытаясь забежать вперед.

— Нет, красавчик, отряд для ареста наших отцов и матерей!

При упоминании о родителях партизан, которых взяли в качестве заложников, Жандарм каждый раз звереет.

— Неправда! Я не арестовывал ничьих родителей!

Пин говорит с едкой, убийственной иронией; остальные ему поддакивают:

— Не злись, красавчик, только не злись. Отряд для ареста матерей. На такие дела ты мастак…

Жандарм выходит из себя, затем решает, что лучше подождать, пока Пин выговорится и перейдет к другому.

— Теперь подумаем о… — Пин озирается по сторонам. Потом его взгляд останавливается, ухмылка обнажает десны, а глаз почти не видно из-за собравшихся вокруг них веснушек. Люди уже догадались, чей теперь черед, и едва сдерживают хохот. Ухмылка Пина как бы гипнотизирует Герцога, он топорщит усы и крепко сжимает челюсти.